— Постой-ка. Лоб-то горячий. Пошли-ка, милок, домой.
Егупыч окинул халат, вымыл руки по-быстрому, и, надев пижонский пиджак, взял Сашина под руку.
Сашин взял неверное направление в угол, но Егупыч мягко потянул его к дверям.
11
Темно-синий воздух пахнул сыростью.
Подопревшая дорожка вела к Казаковскому фасаду. В белой балетной красоте стояли запушенные осенним снегом кораллы деревьев. В правильной перспективе, четкий, словно в видоискателе, слепил подсвеченными колоннами желтый особняк.
— Санкт-Петербург какой-то. Умели, — вслух подумал Сашин и в робости остановился у парадного входа. В робости перед временем: бронзодубовая дверь пропускала дам в кринолинах, молодцов в кирасах, сюртуки, фраки, солдатские шинели, буденновских витязей, кожаных танкистов и граждан с портфелями в плащах «Болонья».
Райкомовская красная доска справа, стеклянная, с золотом букв, гармонировала с нарядной архитектурой.
Сашин уважительно глянул на барельеф человека с бакенбардами на серой доске, укрепленной слева от колонн. Начитанный Игорь Игоревич вспомнил этого декабриста. Была экранизирована его жизнь.
— Вы к кому, гражданин? — спросил Сашина корректный милиционер.
— В отдел «Промышленности и транспорта». К товарищу Рожнову.
Милиционер посмотрел список на столе, проверил паспорт.
— Сюда. На антресоли. Комната тридцать восемь.
Сашина закрутило на винтовой лестнице и, наконец, словно из открытого люка, показалась его голова, оглядевшая паркет.
По старой рабочей привычке ему захотелось подтянуться на руках и молодцевато выскочить из люка, ко Сашин «пешком» сделал последний оборот и, как штопор, ввернулся в низкий сводчатый коридор.
По нему прогуливался какой-то представительный мужчина. Сейчас он удалялся от Сашина. Его солидная стать, отлично скроенное пальто, какая-то особенная шляпа с крохотным фатовством, чуть-чуть сдвинутая набок, припущенная в меру серебряная шевелюра говорили о вкусе и породе. Мужчина оставлял позади себя ароматный дымок папиросы.
«Какой-нибудь артист, народный СССР, кумир», — подумал Сашин с чувством где-то скрытой зависти. Впрочем, это не то слово. Зависти не было — ему, Сашину, органически несвойственна была картинная элегантность. Демократ Сашин был хорош, красив по-своему, по-другому… Как бы это сказать… Он мог раскрыться перед умным человеком, который съел с ним пуд соли.
Человек, за которым он наблюдал, был интересен ему, любопытен что ли, как антипод, как полярная уважаемая противоположность. Недосягаемая, которую не нужно досягать. И сейчас Сашин ожидал, когда этот «внешний аристократ» повернется к нему, «аристократу внутреннему».
Он повернулся и Сашин воскликнул:
— Егупыч!!
— Ну, чего орешь, — и Егупыч-«аристократ» протянул Сашину заскорузлую руку. — Я думал, не придешь. Погоди, давай перекурим. Шкуро у него, пущай наговорятся.
И в этот момент из комнаты 38 вышел директор ЦКБ. Обмякший. Мешковатый. С потным бледным лицом. Не постаревшим, а таким, по которому видно было, каким оно будет у старого Владимира Васильевича. Он узнал своих подчиненных, приподнял шляпу и сделал… книксен. Не шутовской, не ироничный, а жалкий, непонятный. Это девичье приседание выглядело неуправляемым движением; в нем была безнадежность, инстинктивное проявление трусости и мольба о пощаде, не адресованная ни к кому.
Ничего не оказав, он повернулся к ним спиной и тяжело, обвисло зашагал к люку винтовой лестницы.
Вращаясь с покачкой, он как бы оседал в нем и исчез совсем, когда не стало его шляпы.
— Ну, заходи, время, — посмотрел Егупыч на крупные зеленые цифры своих электронных часов. — До семь тридцать не выйдешь — все, прошу прощения. Ко вдовице тут… День рождения!! Наплетешь еще. Какой-то ты, Сашин, все ж мешком ударенный…
Он открыл в тридцать восьмую дверь и ласково подтолкнул Сашина.
38-я была небольшой комнатой с низким потолком и арочным верхом окна у самого пола. Сюда слабо, наверное, доносились звуки полонезов, экосезов, трубные гласы ста крепостных гудошников (они не гудели все разом, а в очередности: один гудок — одна нота) и обитавший в ней кучер (ключница, камердинер) услаждался здесь утраченным теперь даром тишины.