В середине октября (между 15 и 18) Пушкин воротился в Петербург. В самом конце года вышла «История Пугачевского бунта». Посылая ее царю, Пушкин приложил 20 «замечаний», т. е. отрывков, которые не решился включить в печатный текст, но полагал не лишним довести до сведения самодержавного правителя. Например, такое: «Расскажи мне, — говорил я (т. е. Пушкин) Д. Пьянову, — как Пугачев был у тебя посажённым отцом». — «Он для тебя Пугачев, — отвечал мне сердито старик, — а для меня он был великий государь Петр Федорович». Это звучало предупреждением Николаю I, но в «замечаниях» есть и открытое выражение той же мысли: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты, и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства». Здесь и прямой намек: Романовы своим существованием обязаны тому самому дворянству, лучших сынов которого он, Николай I, вздернул в 1825 г. на виселицу или сгноил в Сибири. «Нет худа без добра, — так кончались „Общие замечания“, — Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен». Но Иному — и урок не впрок.
1835 год не дал облегчения. Пугачев принес примерно 16 000 — меньше ссуды. Тысяча экземпляров с небольшим из трех разошлись — остальные Пушкин вынужден был оставить у себя мертвым грузом. Рецензии в большинстве были скверные. Булгарин оказался тут как тут: «Для меня почти непостижимо, что из такого драматического сюжета, как несчастный Пугачевский бунт, поэт-автор не мог ничего создать, кроме сухой реляции». Это означало не только продолжение полосы непризнания — Пушкин знал цену настроению толпы, — но и затягивание долговой петли. Дефицит его семейного бюджета перевалил уже за 50 000. Пришлось вернуться к планам стать газетчиком или издателем журнала. Пушкин написал очередную просьбу Бенкендорфу, тот доложил царю. Последовал отказ.
Снова возникли мысли о побеге, об отъезде в деревню всерьез и надолго, как о единственном пути к спасению. В письмах к Бенкендорфу (№ 102) уже слышатся ноты очаяния. Кончилось новой ссудой в 30 000 рублей и отпуском на четыре месяца. Второй раз Пушкин вынужден был взять просьбу об отставке назад. В 1834 г. он написал «Пора, мой друг, пора…» — это мечта о покое; в 1835 г. он написал «Странника» — ужасный крик человека, у которого иссякает надежда:
Но не пропустим в этом стихотворении и отношение семьи к попытке отца и мужа бежать от гибельной опасности:
Сколько бы ни находили исследователи параллелей в иноязычных источниках подобным стихотворениям Пушкина (и, как правило, вполне справедливо), сколько бы ни указывали литературных произведений, послуживших импульсом, например, к тому же «Страннику» — в нем жизнь самого Пушкина в тот момент, когда стихотворение создано, т. е. в 1835 г.
К тому времени он уже ощущает, что убежища для него нет. Но есть семья. Это становится главным. Бросается в глаза противоречие: с одной стороны упорная работа («Капитанская дочка», «Современник», «История Петра»), гениальные строки, появлявшиеся до последних недель жизни, с другой — отчаяние, такое, как в «Страннике» или в «Не дай мне бог сойти с ума»[152] (№ 126). Последнее стихотворение, по мнению Я. Л. Левкович, создано после творчески бесплодной осени, проведенной Пушкиным в Михайловском в 1835 г., и как бы примыкает к его письму П. А. Осиповой (№ 125), исполненному горечи и печали. Такое построение выглядит убедительным, ибо ко всем преодолимым невзгодам постепенно приближалась непреодолимая: нарушение семейного спокойствия, клевета, обращенная уже не против Пушкина-поэта, но против Пушкина-семьянина. Тут впору было с ума сойти! В светских гостиных Петербурга появился будущий его убийца. Не исключен даже намек в письме от 25 сентября: «…иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу». Хотя, возможно, здесь уже сказывается излишнее воображение пушкинистов, отягченное знанием того, что произошло после. Что же касается упомянутого очевидного противоречия между свободой духа, ясностью мысли, творческой свежестью и глубочайшим отчаянием, оно — реальность в жизни многих людей. Но в данном случае положение необычайно осложнено, и пропасть стократно углублена великой силой личности Пушкина, невиданно тонкой его восприимчивостью и поэтической всеотзывчивостью.
152
В академических собраниях относят это стихотворение к 1833 г. Убедительную аргументацию в пользу 1835-го см. в статье Я. Л. Левкович в кн.: Пушкин. Исследования и материалы. Т. X. М.—Л., 1982).