От этого удерживал его и самый размах, разнообразие русской жизни. Только два месяца пробыл Пушкин у пределов Азии, только с края заглянул в своеобразную, никем не изученную, нигде не описанную жизнь горцев. И все-таки описания в «Кавказском пленнике» не только красивы, но и точны, как путевой журнал. Это одно из основных различий между русским поэтом и Байроном, подражателем которого и тогда, и позднее считали Пушкина. Байрон стремился высказать себя и не гнался ни за этнографической, ни за пейзажной точностью. Меткий, жадный глаз Пушкина замечал все внешние подробности, по ним угадывал внутреннюю сущность и потом усердно, упорно искал правильного слова для передачи своих точных наблюдений.
Поэма была задумана не ради экзотики, а как поэтическое лекарство против еще не изжитых обид и потрясений. В ней слышатся отголоски петербургской горечи.
Когда приятели стали критиковать «Кавказского пленника», Пушкин, добродушно оправдываясь, говорил: «В нем есть стихи моего сердца». Он откровенно указал на свое родство с героем: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века… Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d'œuvre» (В. П. Горчакову, октябрь –ноябрь 1822 г.).
В «Кавказском пленнике» Пушкин сделал первую в русской литературе попытку нарисовать романтический тип. Он ввел в него личный опыт, отголоски Байрона и байронизма, черты характера Раевского. Сам Пушкин писал: «Кавказский пленник» – первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил». Но это также первая попытка претворить раны сердца в художественный образ. Вот как он описывает своего героя: «пламенную младость он гордо начал без забот… бурной жизнью погубил надежду, радость и желанье… В сердцах друзей нашед измену, в мечтах любви безумный сон, наскуча жертвой быть привычной давно презренной суеты, и неприязни двуязычной, и простодушной клеветы…»
В «Посвящении» почти в таких же выражениях Пушкин говорил о самом себе:
Обычное для художников лекарство – преображать свои страдания, печали, волнения, страсти в создании искусства – и на этот раз помогло поэту. Посвящение и первая глава поэмы еще полны лирической печали. В «Эпилоге», писанном три месяца спустя после окончания поэмы, уже нет речи о гонении, о разочаровании, об обидах и терзаниях. В нем размах, широта. Все личное, преходящее, менее значительное отодвинулось, ушло за просторы морей и степей, заслонилось лиловой красотой Кавказских гор, над которыми реял наш орел двуглавый.
О роли Кавказа в жизни Пушкина Гоголь, лично знавший и нежно любивший Пушкина, писал: «Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где гладкая неизмеримость России прерывается подоблачными горами и обвевается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин, поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях» (1832).
Белинский восторгался поэмой, ее великолепными картинами природы, ее двойным пафосом: «…поэт был явно увлечен двумя предметами – поэтическою жизнию диких и вольных горцев и потом – элегическим идеалом души, разочарованной жизнию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскошно-поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею… Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле существовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценною кровию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ – эта колыбель поэзии Пушкина, – сделался потом и колыбелью поэзии Лермонтова…» (1844).
Белинский сказал это четверть века спустя после того, как поэма была написана. Молодой Пушкин гораздо строже отнесся к ней. Больше года продержал он у себя уже готовую рукопись. Кончил поэму в феврале 1821 года, а только в апреле следующего года отправил ее в Петербург Гнедичу, да еще с оговоркой: «Недостатки этой повести, поэмы, или чего Вам угодно, так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать». Он готовил длинное письмо Гнедичу, где подробно перечислял все недостатки «Кавказского пленника»:
«Простота плана близко подходит к бедности изображения; описание нравов черкесских не связано ни с каким происшествием и не что иное, как географическая статья или отчет путешественника… Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца, в каких несчастиях неизвестных читателю… Местные краски верны, но понравятся ли читателям, избалованным поэтическими панорамами Байр. и Вал. Ск… Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет К. П., но признаюсь, люблю его сам не зная за что, в нем есть стихи моего сердца. Черкешенка моя мне мила, любовь ее трогает душу…»
Откровенное признание – «в нем есть стихи моего сердца» – так и осталось в черновике. Гнедичу Пушкин послал вместе с рукописью только короткую сопроводительную записочку.
Глава XX
РОБКИЙ ПУШКИН
5 августа генерал Раевский с семьей выехал из Горячеводска в Крым. С ним был и Пушкин. Больше недели ехали они, под казачьим конвоем, через предгорья и степи Северного Кавказа, «в виду неприязненных полей свободных горских народов». Добрались до Тамани и оттуда «из Азии переехали в Европу на корабле».
За несколько дней до отъезда с Кавказа Пушкин жаловался, что его душа «полна томительною думой, но огнь поэзии погас… И скрылась от меня навек богиня тихих песнопений…» Это было то обманчивое ощущение пустоты, которое иногда предшествует у художника набегающему прибою творчества.
В Крыму Пушкин снова начал «думать стихами». «Из Туманя приехал я в Керчь на корабле и тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу. Воображение мое спало; хоть бы одно чувство, нет, там я сорвал цветок для памяти и на другой день потерял его без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи подействовали на мое воображение еще того менее. – Следы улиц, полузаросший ров, да старые кирпичи. Из Феодосии до самого Юрзуфа плыл я морем… ночь не спал – луны не было, чистые звезды… Передо мною в темноте чернели полуденные горы. «Вот Четырдаг», сказал мне капитан. Но я не различил его, да и не любопытствовал, перед светом я заснул. – Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Я проснулся, увидел картину пленительную – разноцветные горы сияли утренним солнцем – плоские кровли татарских хижин издали казались ульями, прилепленными к горам, тополи стройные, как зеленые колонны, возвышались между их рядами – справа огромный Аю-Даг разметался в море, это синее, чистое небо и блеск и воздух полуденный…» (декабрь 1824 г. Дельвигу).
Так четыре года спустя, сидя в засыпанном снегом Михайловском, вспомнил Пушкин свое первое впечатление от блеска, и света, и яркости Крыма. Отделывая это письмо для печати – оно предназначалось для альманаха «Северные цветы», – Пушкин выбросил слова: «воображение мое спало, хоть бы одно чувство». Скрыл свои личные переживания, бурное пробуждение души, внутренний толчок, огненное ощущение прелести Крыма.