Бесхитростный, но тем более ценный рассказ о Пушкине в Тригорском сохранил М. И. Семевский, который 30 лет спустя после смерти поэта ездил в Михайловское, чтобы собрать воспоминания о нем. Вот что он записал со слов младшей Осиповой, Марии:
«Каждый день, в часу третьем по-полудни, Пушкин являлся к нам из Михайловского. Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, а то бывало приволочится и на крестьянской лошаденке. Бывало, все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, выйдем ему навстречу. Раз тащится он на лошаденке крестьянской, ноги у него чуть ли не по земле волочатся, я и ну над ним смеяться и трунить. Он потом за мною погнался, все своими ногтями грозил, ногти же у него такие длинные, он их очень берег. Приходил, бывало, и пешком, доберется к дому тогда совсем незаметно, если летом окна бывали открыты, он влезет в окно. Все у нас, бывало, сидят за делом, кто читает, кто работает, кто за фортепьяно. Сестра Александрин дивно играла на фортепьяно. Я, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин, – все пошло вверх дном: смех, говор, шутки так и раздаются по всем комнатам… А какой он был живой. Никогда не посидит на месте, то ходит, то бегает… Я, бывало, все дразню и подшучиваю над Пушкиным. В двадцатых годах была мода вырезывать и наклеивать разные фигурки из бумаги. Я вырежу обезьяну и дразню Пушкина, он страшно рассердится, а потом вспомнит, что имеет дело с ребенком, и скажет только: «вы юны, как апрель».
«И что за добрая душа был этот Пушкин, всегда в беде поможет. Маменьке вздумалось, чтобы я принялась зубрить Ломоносовскую грамматику. Я принялась, но, разумеется, это дело мне показалось адским мучением. «Пушкин, заступитесь!» Стал он громко говорить маменьке, и так убедительно, что она совсем смягчилась. Тогда же Пушкин сказал ей, я вот отродясь не учил грамматики и никогда ее не знал, а вот, слава Богу, пишу помаленьку и не совсем безграмотен, тогда маменька окончательно оставила Ломоносова».
Пушкин тем охотнее заступился за школьницу, что сам всю жизнь делал ошибки в русском правописании. По-французски он писал грамотнее, чем по-русски.
Анненков побывал в Тригорском раньше Семевского, в пятидесятых годах. Ему посчастливилось уловить более трепетные отзвуки Пушкинской эпохи: «Пусть же теперь читатель представит себе деревянный длинный, одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем с утра до ночи, все маленькие интриги, борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский сельский уют, который так превосходно изображал поэт. Он был светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, он тешился ею, сам оставаясь постоянным зрителем и наблюдателем ее, даже когда думали, что он без оглядки плывет с нею. Дело, конечно, не обходилось без крошечных драм, без ревностей и катастроф».
Сам Пушкин в Тригорском не переживал катастрофических страстей. Он то по очереди, то одновременно ухаживал за всеми красавицами трех гор. Это была веселая, беспечная игра в любовь. Он платил за нее стихами и обессмертил и Нелли, и Алину, и Зизи. Лучшее из этих стихотворений досталось Алине, падчерице Осиповой, которой он если и увлекался, то очень мимолетно. Но ей посвятил он «Признание». Сколько поколений русских влюбленных потом повторяло его своим возлюбленным:
Это было написано в первую Михайловскую осень, когда Пушкин писал Вульфу – «мы же то смертельно пьяны, то мертвецки влюблены». Старшая из дочерей, Анна Вульф, ровесница поэта, имела неосторожность действительно мертвецки влюбиться в него, а он ее безжалостно дразнил. Ее пятнадцатилетняя сестра, златокудрая Евпраксия – Зизи, сама дразнила своим полудетским кокетством и Пушкина, и поэта Языкова, тогда еще студента.
Со слов А. Н. Вульф, М. И. Семевский записал: «Сестра Евдоксия, бывало, заваривает всем нам после обеда жженку. Сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку. И вот мы из больших бокалов сидим, беседуем, да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи, то Пушкина, то Языкова, сопровождали нашу дружескую пирушку. Языков был страшно застенчив, да и тот, бывало, разгорячится, пропадет застенчивость».
Серебряный ковшик с длинной ручкой, в котором Зизи варила пунш, долго хранился в Тригорском, как память об этих веселых днях. Их «чистый хмель» воспел Языков:
Пушкин в Тригорском хлебнул и более крепкого вина, чем легкое ухаживание за вереницей хорошеньких барышень. Там налетело на него одно из страстных увлечений, которыми была озарена вся его жизнь.
В один ясный июньский день он вошел, как всегда без доклада, в тригорскую столовую и среди знакомых женских лиц неожиданно увидел новую гостью – белокурую красавицу Анну Керн.
Они встречались еще раньше, но открыл ее Пушкин по-настоящему только в Тригорском.
Анна Керн (1800–1879), урожденная Полторацкая, была племянницей первого мужа Осиповой. Вместе с кузиной своей, Аннетой Вульф, провела она большую часть детства в имении Берново Старицкого уезда у общего их деда Вульфа. Их воспитывала француженка, гувернантка m-lle Benoit, выписанная из Англии для великой княжны Анны Павловны. Почему-то она попала не во дворец, а в среднее дворянское гнездо, куда эта хорошо образованная девушка внесла любовь и знание французской литературы и некоторые навыки жизни, заимствованные у английских лордов, у которых она смолоду служила гувернанткой. В русской среде она удивляла и старших и младших тем, что каждое утро, не обращая внимания на погоду, гуляла со своими воспитанницами, а еще больше тем, что одевалась сама, без помощи горничной.
Время учения быстро промелькнуло. Хорошенькая Анна Полторацкая с двенадцати лет была окружена поклонниками. Какая-то из ее многих теток, чтобы охладить ухаживателей, даже нашла нужным отрезать девочке длинную косу, которой та очень гордилась. Но это решительное средство не помогло. У Анны кокетство было в крови, и ни родители, ни наставницы, ни тем более старый муж, которым отец ее рано наградил, не переломили ее темперамента. Ей едва минуло 16 лет, когда ее выдали замуж за генерала Керна, за которого ей совсем не хотелось выходить. Он был старше ее на 40 лет. Из этого брака ничего путного не вышло. У генерала был скверный, грубый характер. Генеральша была кокетка, но не жестокая, а милостивая и щедрая со своими обожателями. Она была очень красива. По какой-то несправедливой случайности ее портрета в молодости не сохранилось. Приходится ловить отблески ее очарования, как они отражались на тех, кто ею любовался, кто был в нее влюблен. Сам Император Александр I, знаток и любитель женской красоты, приехав на смотр в Полтаву, обратил внимание на семнадцатилетнюю генеральшу. Он танцевал с ней на дворянском балу, ухаживал за ней, вскружил ей голову. «Весь он с его обаятельной грациею и неизъяснимою добротою, невозможными ни для какого другого смертного, даже для другого царя, восхитили меня, ободрили, воодушевили, и робость моя исчезла совершенно. Не смея ни с кем говорить доселе, я с ним заговорила, как с давнишним другом и обожаемым отцом».