Элиза славилась красотой своих белых плеч и очень охотно выставляла их напоказ. За это ее насмешливые друзья, Вяземский и Пушкин, прозвали ее Элизой Голенькой.
«Эта истина совсем голая, как плечи нашей приятельницы», – писал Вяземский Смирновой-Россет. Элиза добродушно принимала их шутки, не обижалась.
Она подкупала Пушкина своей деятельной добротой, искренностью, но сбивала его бурностью своих чувств. Как поэта, она окружила его восторженным культом. Так было с начала их знакомства и до его смерти. Одно время она была просто и открыто влюблена в него. Трудно, да и не к чему устанавливать хронологию этой любовной истории. Важно то, что Элиза заняла свое определенное место в его жизни. Мимолетная связь, полная такой страстной нежности с ее стороны и шутливой небрежности с его, перешла потом в прочную, хорошую дружбу. Пушкин не очень церемонился со своей поклонницей, а она заботилась о нем, старалась разогнать предубеждения против него, снабжала его иностранными книгами и газетами, которые не было разрешено выписывать. Через нее Пушкин получал стихи В. Гюго, Сент-Бёва, Альфреда де Мюссе, в котором сразу угадал большое дарование. Он в письмах обменивался с нею мыслями о книгах и политике, чего мы не видим в других его письмах к женщинам, не исключая писем к жене.
Элиза терпеливо сносила его причуды. Знала, что свою долю в его жизнь она вносит, что он к ней привязан. Но со сватовством его, которое совпало с разгаром ее влюбленности, ей сначала было очень трудно примириться.
Глава ХIII
ПОКАЯННАЯ ЛИРИКА И «ПОЛТАВА»
Так в музыкально точной формуле определил Пушкин вечную обособленность художника. В этих двух строчках, написанных в деревне в 1825 году, есть, быть может, предчувствие суеты, которая год спустя захватила его. В течение трех лет – 1827–1829 годов – он писал мало. По-прежнему был он недосягаемым мастером русского слова, но служил ему урывками. Написал только одну большую поэму. Зато это была «Полтава».
Для внутренней биографии Пушкина в эти годы особенно показательна новая для него покаянная лирика – «Воспоминание», «Стансы», «Брожу ли я вдоль улиц шумных». В эти же годы написал он «Поэт», «Чернь» и «Награда», позже названная «Поэту», произведения, отмечающие важный этап в его поэтическом сознании.
За шесть лет ссылки Пушкина жизнь в России резко переменилась. Конечно, только на тех верхах, к которым поэт принадлежал, а не в глубине. Дней Александровых прекрасное начало отошло в прошлое. Общенародная юношеская легкость, всероссийское «все можем», которое так ясно слышится в письмах и воспоминаниях Александровской эпохи, даже в таких официальных исторических работах, как многотомный труд Михайловского-Данилевского о походах Александра I, весь этот великодержавный размах, так гениально отразившийся в солнечной, торжественной поэзии Пушкина, – все это сжалось. Кончились праздники, пришли будни, праздничные огни потухли.
Из многолетних европейских войн Россия вышла победительницей. Потускнение жизни не было вызвано внешним поражением. Оно было следствием длившегося только несколько часов сражения на Сенатской площади, из которого никто не вышел победителем. Правда, заговорщики были разбиты, зато доверие между властью и думающими людьми было глубоко, надолго поколеблено. Еще Екатерина в своем наставлении наследникам писала: «Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены». Это огорчение оставило глубокие раны.
Внешне жизнь при Николае стала наряднее, благообразнее. Россия потихоньку начала богатеть. Но развеялось горение мечты, которой жило Пушкинское поколение. Пушкин, при всей своей простоте, был поэт пафоса, поэт больших мыслей и больших чувств. После 14 декабря для этого пафоса надо было найти новое применение, иное направление и содержание. После двух лет полусвободы он досадливо из Петербурга писал П. А. Осиповой:
«Признаюсь, наше житье довольно глупое, и я горю желанием так или иначе его переменить. Не знаю, приеду ли я в Михайловское. Хотелось бы. Признаюсь, шум и суета Петербурга мне становятся совершенно чужды. Я все это очень нетерпеливо переношу. Мне нравится ваш прекрасный сад и милые берега Сороти» (24 января 1828 г.).
Опять, как в Кишиневе, заглядывал он в черные провалы небытия, в сердца непонятный мрак. Но уже отшумели бури юношеского отрицания. Какие-то смягчающие веяния прошли в Михайловском через его сердце. Как это произошло, мы не знаем. Пушкин на своем поэтическом языке, на котором он не боялся быть откровенным, говорит о своей внутренней жизни в Михайловском – «здесь меня таинственным щитом Святое Провиденье осенило». Значит, пережил он там какой-то просветляющий духовный опыт. После Михайловского в его стихах нет кощунства, в них порой слышится смущенное благоговение перед Непостижимым.
Мировая поэзия есть сознательное, или бессознательное, отражение того, как поэт воспринимает космос, весь космос, от травы под ногами до далекой звезды, от неприятностей денежных до блеска в глазах возлюбленной. Диапазон творчества определяется тем, какую долю космоса может он вместить, как звезда уживается с деньгами, «Граф Нулин» с «Годуновым». А также способностью художника овладеть отрезком жизни, превратить, подчинить его себе, провести через свое вдохновенье или через свою мозговую лабораторию дела человеческие, малые и большие. Пушкин в эти, для его творчества менее обильные годы, нашел новые отрезки, затронул новые мотивы. Вдохновение хотя и редко, но приходило к нему, не считаясь с внешней обстановкой.
Летом 1827 года в беспорядочном, холостяцком номере трактира Демута, где день и ночь толкались около него офицеры, поэты, бездельники, поклонники, картежники, иногда шулера, Пушкин написал «Три ключа»:
В этих восьми строках отрешенная от мира мудрость, тихое сердечное просветление, величавое признание, что все суета сует. В печать Пушкин «Три ключа» не отдавал. Не потому ли, что в них отразилось настроение, которым он ни с кем не хотел делиться?
К этим же годам относятся покаянные стихотворения, в которых есть какой-то библейский оттенок. Среди них незаконченный отрывок, позже озаглавленный «Воспоминания в Царском Селе». Поэт сравнивает себя с блудным сыном:
За год перед тем написал он «Воспоминание», которое даже исследователи, склонные умалять автобиографическое значение стихов Пушкина, вынуждены признать за исповедь: