В течение нескольких дней Мезьер был оцеплен пруссаками. Одна бельгийская газета опубликовала списки погибших. В списки попало и семейство Делаэ. 4 или 5 января Рембо переправился через реку и направился к почерневшим останкам города. Необычный запах висел над ним: наполовину животный, наполовину химический. Рембо был в состоянии преувеличенного любопытства и стремился к руинам, видя в них идеальное окружение для своих размышлений. Он представлял, какая небольшая горстка пепла осталась от Эрнеста Делаэ. Язвительно отметил, что даже бомбы были на стороне буржуазии: суд, тюрьма и полицейский участок – сохранились. Однако утешительно было знать, что шальная бомба упала на Шарлевиль, и старый директор его школы был ранен[138].
Отрадный для Рембо образ Мезьера нашел отражение в стихах «Одного лета в аду»: цивилизованное поселение в эпицентре взрыва. Торжествующий пустырь для него имеет некоторое сходство с «нежными» Арденнами, где Рембо, как предполагается, ухаживал за своей Музой. В руинах он с оптимизмом видел первый этап претворения в жизнь своей программы социальных реформ: «Грязь в городах неожиданно начинала казаться мне красной и черной, словно зеркало, когда в соседней комнате качается лампа; словно сокровище в темном лесу. «В добрый час!» – кричал я и видел море огней и дыма в небе; а справа и слева все богатства пылали, как миллиарды громыхающих гроз».
На груде развалин, которые некогда были домом Делаэ, он помог каким-то мародерствующим солдатам открыть вход в подвал. Человеческих трупов найдено не было, лишь несколько измученных голодом кошек. Неожиданно подбежал Делаэ. Его семья спаслась от огненной бури. Делаэ рассказал ему, как гроздьями алмазов рассыпались оконные стекла, как с мясных туш капал жир на горшки герани. Рембо, очевидно, научил его видеть фарс и сюрреализм в трагедии. Подобная эстетическая точка зрения хорошо себя зарекомендовала в качестве защитного механизма, но у Рембо были такие стороны, какие даже Делаэ не смог переварить. Его воспоминания тридцать шесть лет спустя о том, как прозаичный Рембо не обращал внимания на его эмоции, выдают определенную тревогу о склонности Рембо к разрушению и утратам.
Для Рембо настоящая беда заключалась в том, что контора местной газеты Progrès des Ardennes («Прогресс Арденн»), куда он недавно представил свое сатирическое произведение об одурманенном вином Бисмарке, была стерта с лица земли. Он надеялся заткнуть рот своей матери и избежать учебы в школе, устроившись на работу в газете. Теперь же его деятельность продолжала оставаться тайной, без контроля редактора или читателей. Работа, появившаяся несколько месяцев спустя, выглядела весьма неординарно.
В скудной переписке Рембо имеется пробел. 2 ноября 1870 года он сообщает Изамбару, что «разлагается», и лишь 17 апреля 1871 года он пишет Демени, что «приговорен» [или «проклят»] с самого начала, и во веки веков». Приговорен к сырому аду Шарлевиля. За какие грехи?
Знакомые улицы и возвращение жизни города в нормальное русло после обстрела играли такую же роль, какую классические стихотворные формы играли в его поэзии, – серый фон, на котором его образы могут взрываться, как переполненный ночной горшок, который он сбросил с вершины обстроенной лесами колокольни Мезьера, где его оставили какие-то строители. Или в том же духе, но изменив направление непристойности, Рембо высказывается, мелом написав на парковой скамейке: «Merde à Dieu». Иногда в воспоминаниях надпись цитируется как «Mort à Dieu», что имеет более респектабельное философское звучание[139].
Он сидел в кафе на площади Дюкаль, озвучивая мысли, за которые взрослого могли бы посадить в тюрьму: Франции повезло, что она потерпела поражение, потому что ее шовинизму был нанесен удар, от которого она никогда не оправится. Германия, напротив, пятьдесят лет существовала при военной диктатуре. Он разговаривал с прусскими солдатами с глупым немецким акцентом. Когда он видел, как какие-то офицеры расслабляются с помощью алкоголя, он смеялся над ними, пока они не начинали угрожать ему расправой. Менее отважно он подсмеивался над проходящими мимо священниками. Но даже его граффити обманули его ожидания.
Ядовитость его новых стихов – Les Assis («Сидящие»), Accroupissements («На корточках»), Oraison du soir («Вечерняя молитва») – каламбур на тему эякуляции[140], вероятно, отражает его разочарование оттого, как нелегко было шокировать бюргерство Шарлевиля: