Езда взад и вперед, волнение – все это меня очень утомило, я едва взошла на лестницу и прямо легла, боясь встретить мужа и его насмешки. Но неожиданно вышло совсем другое и очень радостное. Он пришел ко мне добрый, растроганный; со слезами начал благодарить меня, что я вернулась.
– Я почувствовал, что не могу решительно жить без тебя, – говорил он, плача, – точно я весь рассыпался, расшатался; мы слишком близки, слишком сжились с тобой. Я так тебе благодарен, душенька, что ты вернулась, спасибо тебе…
И он обнимал, целовал меня, прижимал к своей худенькой груди, и я плакала тоже, и говорила ему, как по-молодому, горячо и сильно, люблю его и что мне такое счастье прильнуть к нему, слиться с ним душой, и умоляла его быть со мной проще, доверчивее и откровеннее и не давать мне случая подозревать и чего-то бояться… Но когда я затрагивала вопрос о том, какой у него заговор с Чертковым, он немедленно замыкался, и делал сердитое лицо, и отказывался говорить, не отрицая тайны их заговора. Вообще он был странный: часто не сразу понимал, что ему говорят, пугался при упоминании Черткова.
Но слава Богу, что я опять почувствовала его сердце и любовь. Права же свои после смерти моего дорогого мужа пусть отстаивают уж дети, а не я.
Вечер прошел благодушно, спокойно, в семье, и – слава Богу – без Черткова. Здоровье и Льва Ник – а, и мое нехорошо.
Д. П. Маковицкий. Дневниковая запись от 9 июля 1910 г.
Денег у Л. Н. было что-то 600–800 рублей в год (от императорских театров за представление его драматических произведений; не мог не брать этих гонораров – они шли бы на усиление балета). Л. Н. давал из них погорелым и, главное, отказавшимся от военной службы и их семьям. Кроме того, у Л. Н. был капитал – около 2500–4000 рублей, и из этого расходовал. Но он берег его ввиду того, что может понадобиться, когда уйдет из дому, так как все думал, что скоро это сделает.
Л. Н. Толстой в записи А. Б. Гольденвейзера.
«Вы знаете мои взгляды. Я думаю, что это не болезнь, а отсутствие нравственных начал. Мы не должны считать таких людей больными… Странно это. Она совершенно лишена всякой религиозной и нравственной основы; в ней даже нет простого суеверия, веры в какую-нибудь икону. С тех пор, что я стал думать о религиозных вопросах, вот уже тридцать лет, противоположность наших взглядов обнаруживается все резче, и дошло вот до чего… В ней сейчас нет ни правдивости, ни стыда, ни жалости, ничего… одно тщеславие, чтобы об ней не говорили дурно. А между тем ее поступки таковы, как будто она старается только о том, чтобы все знали и говорили про нее дурно. Она этого не замечает, а какое-нибудь любезное или льстивое слово – и она довольна, и ей кажется, что ее все хвалят…»
Вечером было очень тяжело – Лев Николаевич сидел тут же в зале, но почти все время молчал. Он, очевидно, совершенно измучен… Прощаясь, Лев Николаевич сказал мне: «Софья Андреевна очень жалка. Ей, видимо, стыдно. Я не хотел ее трогать нынче, так что об отъезде завтра в Кочеты нечего думать. Посмотрим, может быть, поедем послезавтра».
В. Г. Чертков. Письмо Л. Н. Толстому.
О моих личных чувствах в этом деле и речи быть не может. Я вполне готов, если это нужно для вашего спокойствия или вообще – по вашему мнению, не видеться с вами и день, и целый промежуток времени, и даже до самой смерти которого-либо из нас. Но при этом буду, как всегда, с вами вполне откровенен, и прав ли я или ошибаюсь, но сообщу вам мое опасение. А именно, я боюсь, как бы из желания успокоить Софью Андреевну вы не пошли слишком далеко и не поступились бы той свободой, которую следует всегда за собою сохранять тому, кто хочет исполнять волю не свою, а Пославшего. Например, мне кажется, что обещаний поступать так или иначе не следует давать никогда никому. Не следует также ставить себя в такое положение к другому человеку, чтобы мои поступки зависели от его разрешения. Хозяин у нас один, и ни в каких случаях, крупных или мелких, нам, его слугам, не следовало бы связывать своей воли подчинением себя, в том или другом отношении, воле или капризу другого человека, как бы это, по нашим соображениям, ни должно было бы благотворно действовать на этого другого человека в физическом или душевном отношении. Знаю, что, уступая и отказываясь от своих желаний и предпочтений, бывает иногда трудно определить себе, где провести границу, и что ради того, чтобы не обесценить всего того, что уже уступил, может явиться искушение скорее перейти за эту границу, чем не дойти до нее. К тому же и внутреннее духовное удовлетворение от своего смирения, от сознания того, что все уступаешь и ничего не отстаиваешь, влечет в сторону все больших и больших уступок. И тут-то бывает у вас, я боюсь, опасность уступить свою свободу, связать себя и поставить свое поведение в том или другом отношении в зависимость от воли человека, а не одного только голоса Божьего в своей душе в каждое настоящее мгновение. Вот почему, хотя я готов безропотно даже навсегда лично расстаться с вами, если вы будете находить в каждую данную минуту, что в этом воля Божья; тем не менее мне было бы жаль и больно даже один раз не повидаться с вами вследствие связавшего вас обещания, данного вами человеку. Простите меня, если я ошибаюсь или вам неприятно то, что я высказал. Но мне было необходимо это вам высказать, иначе оно лежало бы тяжестью на моей душе…