Выбрать главу

Валя свою девочку от людей не прятала. Верила, что вызволит дочь из тьмы. И что-то ей впоследствии удалось. Девочка, однако, дотянула до тринадцати лет и умерла.

В ещё большую растерянность меня поверг следующий московский визит. В ТЭКе был удивительно приятный актёр, наш с Колюшкой друг – Володя Мурзин. Раньше он к театру отношения не имел. До ареста учился в московской школе разведчиков. Загодя стал просить: «Если, часом, после освобождения окажетесь в Москве, навестите мою мать. Ни на одно моё письмо она не ответила и не отвечает». Сколько надежд возлагалось на тех, кого заключённые назначали послами в свои семьи, поручая рассказать о себе!

Володина мать с порога встретила меня не только насторожённо, но и откровенно враждебно:

– Кто вы? Чего хотите? Что вам надо?

– Я друг вашего сына Володи. Мы с ним вместе работали в лагерном театре. Я давно освободилась, но только сейчас оказалась в Москве. Володя просил, чтобы я зашла к вам и рассказала о нём. У вас очень славный сын…

– Изменник Родины мой сын – вот кто он, – сразила меня с ходу старая крестьянка. – Осрамил меня перед всем миром. Перед соседями осрамил. Перед родственниками. Вон мотоцикл его тут висел в коридоре – попросила вынести в сарай, чтоб глаза мои не мозолил. Не хочу его знать.

Я пыталась сказать, что не всякому клейму стоит верить, что в лагере сидело и сидит много ни в чем не повинных людей.

– А почему это я должна вам верить? Сталину-то я уж всяко верю больше, чем вам. Разве он станет безвинных сажать? – стояла на своём хозяйка дома.

Кто-то, видимо, внушил старой женщине: «Будь осторожна, к тебе специально могут подослать человека, чтобы выведать, как сама про власть думаешь». Она вошла в раж. Продолжала хулить сына и восхвалять вождя. Недобрые, бездарные слёзы лились у неё по щекам…

Не сумев прорваться сквозь поток этой мути, так ничего толком и не рассказав о Володе, я ушла от неё обескураженная, с чувством вины перед своим товарищем, ожидавшим материнской поддержки. Гнёт этой вины снял с души лет через двенадцать уже сам Володя. При встрече посетовал на то, как безнадёжно и навсегда заблудилась в дебрях общественной лжи его не шибко грамотная мать, как до смерти оставалась напуганной, осложняя им с женой жизнь.

Однажды на Центральном телеграфе «Москва-9», стоя за письмами до востребования, я услышала громкий возглас, который ни по смыслу, ни по заряду радости относиться ко мне не мог:

– Ба-а! Председатель колхоза!

Старшему надзирателю с колонны Межог, засадившему меня когда-то в карцер за найденный в бараке топор, сейчас было сподручнее окликнуть меня так, а не по фамилии, как на поверке в зоне. Председательницу колхоза я играла в ТЭКе в пьесе Фёдорова «Пути-дороги».

– Как живёте-можете? – широко улыбаясь, вопрошал недавний страж.

«Что значит эта безудержная радость?» – поразилась я. Не стеречь себе подобного, а открыто, да ещё в Москве, признать бывшую заключённую? И быть в свою очередь признанным ею? Значит, всё зависит от того, как социальная жизнь расставляет людей относительно друг друга? Кроме него, кстати, мало кто изъявлял желание разузнать, как и что у меня сейчас, где живу, где и кем работаю. Парадокс!

Из всех московских семей моих знакомых по Северу самой не повреждённой событиями тех лет оказалась семья сестёр Миры Гальперн (по мужу Линкевич). Нас многое связывало с Мирой в лагере. Память особенно дорожит одним эпизодом. Рассказывая о чём-то, Мира спросила:

– Помнишь «Болеро» Равеля?

– Нет.

– Шутишь?

– Не шучу. Просто не знаю.

И она «рассказала» мне «Болеро».

Года через полтора, объезжая с ТЭКом северную часть лагеря, мы, миновав тайгу, заехали в тундру. Рано утром я вышла на крыльцо барака, в котором нас разместили на ночёвку. Ссыпанная в кучи угольная крошка возле порога. Безлесье. Редкий, низкорослый кустарник. Зона, опутанная проволокой. Свинцовое небо… Всё порождало уныние, ощущение бесприютности бытия. Но из чёрного конуса репродуктора, закреплённого на столбе возле зоны, лилась музыка. И я – дрогнула. Прежде чем назвать её ворожбой, всем своим существом я узнала: это «Болеро» Равеля!

Так я и простояла, не шевелясь, на ветру, пока не «досмотрела», как неспешной, ритуальной поступью двигался по пустыне караван великолепных верблюдов, пока не пропиталась красноватым закатом над сыпучими песками. Расслышала, как незаметно внутри музыки стала зарождаться зыбкая, тревожная параллель главной теме. Цель, к которой направлялся караван, становилась всё более призрачной, где-то раздваивалась. Вовлекая в себя барханы, бескрайность, движения и чувства тех, кто вёл караван, всё это стало перетекать в единый круговорот действительного и вечного… Безудержно лились слёзы. И сколько бы я потом ни слушала «Болеро», оно оставалось – подарком Миры.