…Из реки, которая там, вчера, называлась Курой, из реки, которая как бы из Куры лишь вытекала, чтобы течь уже без имени, в безымянных берегах под безымянным небом, вылезли наши дети, со смытыми, растерянными лицами, белесо моргая, словно снова родившиеся, нам и себе удивленные, словно крещеные, уже не безымянные, нареченные Леван и Анна… Кажется, мы ничего не сказали друг другу. Кажется, удержались.
Странно было увидеть собственный след на этом берегу; отнюдь не возмутительно, но дико глядел отпечаток протектора на черном песке. Отдаленный рокот одинокого грузовика с оставленного нами шоссе ничего не разрушал. Мы были так же посторонни, как белая нить истребителя в небе. Другая планета. Пришельцы. Скитальцы. Не странно ли, что «скит» и «скиталец» — однокоренные слова?
Новую модель не изобретешь. Кое-что изобрел первобытный человек: огниво, карман, колесо, простыню, сундук… Современный раздул лишь эти формы: зажигалка, «дипломат», «Жигули»… раскроил простыню, разнообразил сундук дверцами да оконцами, да в сундуке же меж домами, этажами и разъезжает. Поразили в Тбилиси меня эти трубы, к которым прицепляют «Жигули», чтобы не угнали. Как остроумно и находчиво… Но это же просто коновязь! Память о конях — одно поколение… Принято, что человек, по природе, не изменился, а изменились внешние формы. Боюсь, что внешние-то как раз и не изменились; не такое уж абстрактное требуется мышление, чтобы различить за различными насадками все ту же первобытную палку… Не так уж трудно на старинной доске житий и страстей при входе в чистилище разглядеть картинки современной таможни. Скорее все-таки изменился человек, до конца уверовав в прижизненпость собственного существования, то есть как раз абстрактное-то мышление и утратив.
Сказка и миф куда менее фантастичны, чем реальность. Они — здравы. Легко не верить, что вас встретит бог с бородою, но ведь вполне возможно, что — апостол с ключами… В символы веры поверить проще, чем в ее реалии. Скажем, если есть свет этот, как не быть тогда тому? Школьник знает, что магнит не разрубишь пополам, чтобы в одном был лишь плюс, а в другом лишь минус. Это только для нас тот и этот разновременны (тот — потом, после…), а они — одновременны, тот и этот свет, они никогда не существовали порознь, потому что лишь вместе они — жизнь. У жизни, как и у луны, как и у медали, не может быть лишь одной стороны, жизнь не одностороння.
Как, однако, там? Не те же ли там проблемы? Перенаселение, Мальтус, экология? Если, по Данту, в чистилище еще надо попасть, и даже ад — для души еще своего рода карьера, и толпа топчется у Стикса, недо- пущенная ни туда, ни сюда (все люди, не исполнившие своего назначения…), то какова же толпа эта на наш четырехмиллиардный мир? Избранным не пройти к перевозу… Гениально прозрел современный бард: «И огромный этап, тысяч пять, на коленях сидел…»
У одной парикмахерши на днях умерла мать. Она очень плакала по маме. И снится ей мама. «Только не плачь, прошу, — говорит мама, — мне и так очень тяжело». «Как — тяжело?» — естественно интересуется дочь. «Здесь очень сурово». «Как сурово? — интересуется дочь. — Может, тебе чего туда послать?» — имея в виду теплые вещи и продукты. «Ничего не надо. Здесь все есть, все справедливо. Только очень сурово».
Беседа воспроизведена дословно. Что поймет современный человек под словом «сурово» здесь и что поймет он — там? Не нравственная ли норма человека сурова человеку современному?
Как, однако, там?
А вот так. Отчасти вот так, как здесь, где за границей Грузии оказалась Грузия же, где та же река и те же горы потеряли имена как принадлежность нам. Нам здесь принадлежал лишь арбуз, привезенный с собою, — мы его остужали в реке и упустили. Теперь и он не наш, уплывал от нас, домой — он от нас сбежал. Нам принадлежал укус слепня, слепо обозначившего, что что-то, не знаем что, или кого-то, не знаем кого, мы на том свете, ставшем для нас этим, раздражали.
Мы ехали дальше, но это уже мало что меняло. Мир за границей, однажды нами пересеченной, был ровен и светел: однороден, односоставен. Менялись очертания скал, породы рощ, цветы полян, и — ничего не менялось. Словно один и тот же мир поворачивали с разных сторон перед нашими глазами, а не мы на машине ввинчивались в новый серпантин. Воля наша была условна. Отнюдь не сами меняли мы окружающее пространство. Оно подсовывалось, отодвигалось, поворачивалось к нам и от нас — мы стояли. Не было ни воли, ни произвола. Здесь было сурово.