Какой и впрямь занятный, не похожий на другие дом! Никто еще не знает, что ты — в стиле начала века, что ты — модерн, что ты «либерти»… Ты просто нов и удобен для жизни моих живых. Тут и они отходят от меня в неразличимую даль будущего, и почему-то это меня все меньше занимает… Не про то ли я когда-то потом расспрашивал мою мать? Будто был ли я?.. Но вот — и нет меня.
Какая же это когда-нибудь будет книга! Ах, надо торопиться… Может, еще не поздно?.. Может, еще не…
1980
ПОСЛЕ «ПУШКИНСКОГО ДОМА»
«ДВЕНАДЦАТЬ»
(КОНСПЕКТ РОМАНА)
Добро, строитель Петрограда!..
Ужо тебе!..
Утек, подлец! Ужо, постой,
Расправлюсь завтра я с тобой!
Конь — на скале, царь — на коне —
на место кажутся оне…
(Стоит, назначив рандеву
с Европой,
сторожит Неву
и дальновидно пенку ждет —
но молоко — у нас уйдет!)
Под ними — змей! Над ними —
гений! —
мычит ужаленный Евгений:
бедняга напугал коня —
конь топчет змея и — меня.
Прошелся ветер в пиджачке,
проехал дождь в броневичке —
пока вскипало молоко,
мы оказались далеко:
«Подъявши лапу, как живые,
Стоят два льва сторожевые»,
а льве — герой мой (Лев на льве)
рисует «си» и «дубль-ве».
Итак, процессия Петра,
которой в гроб давно пора.
«Сии птенцы гнезда Петрова»
порхают.
Жизнь идет хреново.
За внучком — дед, за бабкой —
репка, и вождь вцепился в кепку крепко —
«Двенадцать»! Ровно.
(Блок считал —
я пересчитывать не стал.)
Им разрешается по блату
прикладом бить по циферблату.
Часы отсчитывает — с л о в о!
Что ново нам, то вам — но ново,
читатель моего романа…
Однако — рано, рано, рано! —
бежит мой Лев в черновике,
за ним — наряд в грузовике:
«Для правды красного словца,
поймаем зверя на ловца!» —
но убежать герой мой должен! —
и мы процессию продолжим…
Идее предпочтя природу,
очтем существенной — породу
(Петропольской погоды вред
нам оправдает этот бред),
и басню о Петре и змее
мы перепишем подобрее:
дождь, ветр и хлад,
и Годовщина —
достаточная суть причина
концу романа.
Эти метры
пройдем пешком, с дождем и ветром:
он рвет полотнище кривое,
фальшиво и простудно воя,
и,
погоняемые флагом,
уйдем и мы нетрезвым шагом,
вслед за собою —
цель маня…
Кто
в прошлом
вцепится
в меня?
Двенадцать — ровное число,
и стрелки
временем снесло.
1970
ФОТОГРАФИЯ ПУШКИНА
(1799–2099)
Вот сегодня наконец оказалось, что войны еще никакой нет.
А позавчера она разразилась, и еще вчера она, возможно, была.
А сегодня опять «еще не вечер».
А позавчера, «между собакой и волком» (надо же! одним присваивают героя, а другим — «часть речи»…), позавчера в сумерки спустился я с чердака включить на нем свет (он у меня включается внизу), все уже спали, прокрался, включил и вышел на крыльцо, присел покурить. Там я сидел, на крыльце, будто поглядывая на себя сверху, все еще с чердака, что-то там на чердаке не-додуманное додумывая, поглядывал перед собой на эту утрату четкости, будто все, что рисовала нам жизнь за день, из облаков, теней, трав и заборов, все теперь напрочь стерла, размазав своей резинкой: не получилось. Но так смазав белый лист дня, что-то, от спешки, пропустила: то куст выступит неправдоподобно, будто шагнет навстречу, прорисованный с тщательностью до прутика, как вовсе не был он прорисован и при солнце, то цветы вечерние засветятся отдельно, будто поплывут сквозь сумерки… Так я буду сидеть, предаваясь, лепясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст. Тут невидимая уже калитка распахнется, обозначив свое отсутствие скрипом, и ввалится вполне видимый мужик, клонясь, как забор, на сторону, расшатывая нетвердой походкой сумерки. «Что-то я тебя раньше не видел», — скажет, усаживаясь рядом, попросит стакан.