[6]. Во время русско-турецкой войны он подшивал какие-то бумаги в штабе русских. Выйти из восстания хотел простейшим путем. — Меня незачем убеждать, — отвечает Верещинский, преодолевая усталость, так как не спал уже две ночи и рана, полученная под Майданеком, беспокоила. — С военной точки зрения дальнейшая оборона Замостья не имеет смысла, но я и мои офицеры не помышляем о капитуляции. — Так было? Не тогда ли воскликнул взволнованным голосом Гославский, что лучше крепость взорвать, нежели капитулировать? А может, этот возглас раздался несколько дней спустя, после окончания военного совета? Был он бурным, но не слишком долгим. Полковник Крысиньский переждал, пока уляжется первый всплеск эмоций, и спросил: кто за сдачу крепости? Сотня рук медленно потянулась вверх. Полковник немного поколебался, хотел что-то сказать, но понял, что возвышенные слова, которые до последнего момента держал в резерве, утратили смысл, и молча поднял руку, поддерживая большинство. Семь офицеров были против капитуляции. Все из эскадрона Верещинского. Так, может, именно тогда Гославский окончательно потерял голову? Ян напрягает память, так как некоторые детали снова расплываются. — Вы уснули или говорить неохота? Я на чужие тайны не посягаю, тем более на такие, но должен предупредить, что с моей стороны никаких подвохов не будет. — Сосед вздыхает, откашливается, обдумывает каждое произносимое слово. Хочет выразиться так, чтобы в словах его не было ни навязчивости, ни холодности. — Вы проговорились в бреду, я это сделаю на трезвую голову, и счет будет ничейный. Я подыхаю здесь за родного брата, который впутался в какую-то серьезную историю, но успел смыться. Меня взяли в залог и предупредили, что отпустят, если этот щенок добровольно явится в гестапо. Надеюсь, что он не сваляет такого дурака. Ему едва стукнуло двадцать лет, впереди у него огромная жизнь. И он точно из таких, как этот Гославский, о котором вы рассказывали в бреду. Так вот, порой думаю: я здесь за брата или за нечто большее? Легче жить, легче подыхать, если известно, что за нечто большее. А меня взяли только в залог. — Гославскому легче, он давно в сырой земле истлевает… — говорит Ян по-прежнему с закрытыми глазами, словно не желает расставаться с делами давно минувшими. — Так, значит, его все-таки поймали и убили, сукины дети! — восклицает сосед гневно и с искренним сожалением. Он успел привязаться к Гославскому, так как всегда питал слабость к отчаянным смельчакам. — Наверно, лез на рожон, жизнью не дорожил, наверное, был молод? — Тридцать два года, — и лишь спустя минуту возникает более трезвая мысль. Надо объяснить. Гославский действительно умер в австрийской тюрьме, очень давно, в тысяча восемьсот тридцать четвертом году. Объяснить, что речь идет о другом Замостье, о другом Майданеке, о битве иной, ином сражении и иной надежде? Объяснить? Ведь я никого не вводил в заблуждение. Просто выдал в бреду частицу моей тайны. Может, сегодня вечером или завтра ночью покричу, доскажу еще что-то, но это по-прежнему будет касаться только моих дел. Я выхватывал из мрака судьбы тех людей, чтобы о своей судьбе не думать. Точно ли ради этого? Есть какое-то ВЧЕРА, есть какое-то ЗАВТРА, есть что-то происходящее сегодня. В нашей совести. «Погибай, но кровь и слезы понапрасну не прольются». Это твои слова, Гославский, вопреки отчаянью ты верил и, кощунствуя, до конца питал надежду, что «понапрасну не прольются». Итак, речь о другом Замостье? О том же самом. О тех же самых деревнях, взятых в конном строю, которые существуют поныне и говорят по-польски и по-польски умирают. О надежде, которая тебе была нужна и мне нужна. Старые деревья упали, но выросли новые. Реки текут в том же самом направлении, наши источники не иссякли, наши сыновья повторяют вслед за нами: «понапрасну не прольются». Твою смерть и смерть моего Феликса разделяет минута, ибо СЕГОДНЯ — вся наша история. Итак, ты умер сегодня. Что тут еще объяснять этому несчастному человеку, чье горячее дыхание я ощущаю на своем лице, человеку, который жаждет в тебя верить и уже поверил. И вера эта ему крайне необходима, ибо не совершил он в своей жизни ничего выдающегося, как я, и поэтому должен проникнуться убеждением, что умирающие за несовершенное деяние не всегда умирают ни за что. Он хочет жить, каждому хочется, так пусть же светит ему звезда удачи, но если суждено тут сгореть… — Так вот, доложу я вам, дело было под вечер, а брат по дому мечется, подскакивает, словно раскаленный пол ступни припекает, потом вдруг выскочил в сени и вытащил из тайника радиоприемник. Господи, откуда у него приемник? У нас прямо глаза на лоб повылезали от страха и удивления, поскольку мы сто раз мимо этого тайника проходили и ничего не заметили, так ловко был устроен. Брат приемник в мешковину завернул — и до свидания. Чудо или чудесное предчувствие, так как ночью нагрянули гестаповцы и такой учинили обыск, что и до тайника добрались, да он уже был пустой. И меня взяли не за приемник или за что-то подобное, а бессильной злобы ради, в отместку, то есть за брата. Так было, и бог свидетель, что только так. — Но если суждено ему тут сгореть, то пусть поверит в последнюю секунду, что не просто так, что подвиги его сражающегося брата и ему зачтутся. И не может быть иначе. Твою смерть, Гославский, и смерть аптекаря из Лапенника разделяет лишь одна минута, смерть этого аптекаря и мою — секунда. Есть железная логика в этой кровавой исторической эстафете. Все СЕГОДНЯ. «Не прольются понапрасну…» Да, я хочу жить.
вернуться
Имеется в виду польское национально-освободительное восстание 1831 года.