Выбрать главу

Входная дверь и окна — вот что еще как–то вносило разнообразие в его существование. Два высоких окна, идущих от пола, покрытого ковром, до самого потолка, к подвесным шарам, они выходили прямо на ту часть двора, что поливали каждый вечер, брат бегал по мокрым плитам, а потом через окно прыгал к нему в комнату раньше, чем бабушка могла остановить его криком. Зимой они закрывались ставнями на ночь, чтобы было теплее в комнате, а по утрам ставни долго не могли сдвинуть — холмики снега, сдуваемые ветром, что силился проникнуть к спящим, прижимали их к окну, и все ждали, пока отец не разбросает снег деревянной лопатой; он слышал, как снег скрипит под ногами отца и как стучит лопата, будто звуки эти рождались вдалеке, не за стеной. Наконец ставни открывались, и брат, завороженный, смотрел на снег, помаргивая от яркого его света, и все рвался во двор…

Вот эти окна и входная дверь еще каждый раз предлагали новые картины, и уже само их движение было сигналом предстоящего разнообразия: через дверь приходили к нему родные, неся нежность, ласку или порицание и недовольство, чужие люди, гости, а их приход тоже означал какую–то перемену в общей атмосфере комнаты — долгое чаепитие, шепот, жалобы на жару и махание веерами, — и все это имело для него какой–то тайный смысл, загадку, которую так и хотелось поскорее разгадать, ибо откуда ему было знать тогда, что порой разумный, запрет, который хочется нарушить, все же полезнее разгадки, нетерпеливого освобождения от незнания, — все живое и неживое нуждается в защитной дымке тайны, в покрове некой иллюзии, какой была окружена сейчас темная смежная комната или же музыкальный сундучок.

Зато все, к чему он теперь прикасался, что рассматривал в мельчайших подробностях, как, например, печка с газовым рожком, не внушало ему страха, страшным было то, чего он никогда не видел, но о существовании которого догадывался из слов взрослых. Правда, в темноте его иногда снова, как прежде, пугал шкаф, когда он вдруг скрипел от проезжающей по узкой их улице машины, от усилия которой дрожала земля, и дрожь эта через стены и двор доходила и сюда, в комнату. Казалось, шкаф, мертвый и неподвижный, ожил, и это его неизвестное и невообразимое качество одушевляться тайно и пугало.

Но он говорил себе: «Это шкаф», и едва он произносил это слово, как сразу успокаивался, ибо видел и знал: как с ним обращаются взрослые, как хлопают они его дверцей, а он молчит и, даже когда покрывается пылью, стоит старый, жалкий и безответный. Он уже различал предметы по их названиям и по словам, которыми их обозначают, и чувствовал, что одни слова успокаивают, едва стоит произнести их, другие пугают, а третьи и вовсе окружены тайной — и слова эти и есть лицо и сущность вещей.

Правда, он уже тогда понимал, что для взрослых слова звучат по–иному. Часто прислушивался он к тому, как одну и ту же вещь или одного и того же человека, скажем его самого, по–разному называли бабушка, говорящая по–таджикски, и отец, когда беседовал он с дедушкой из деревни по–узбекски, — думал, что стоит, наверное, о чем–то сказать по–таджикски, как оно тут же напугает, смутит: «ушиб, боль, смерть», а если по–узбекски — успокоит, порадует, и наоборот: «снег, свет, игра», сказанные по–узбекски, разозлят, а по–таджикски — вызовут восторг.

Отец и дедушка всегда говорили в его присутствии шепотом, по–узбекски медленно растягивая слова, словно вовсе не хотели произносить их, какие–то удрученные и подавленные, но вот они кончали говорить между собой и вспоминали о нем, обращаясь ласково по–таджикски, целовали его, смеялись, и был он уверен, что говорили они неслышно лишь для того, чтобы не пугать его, а сейчас переводят для него весь разговор, не утаивая ни одного слова.

Впрочем, были и слова, которые произносились на обоих этих языках одинаково, с общим смыслом — «мама, папа, брат, бабушка» и его имя — Душан, все, что было для него особенно близким, пожалуй, самым близким из всех остальных слов, но их было мало, и вот они–то и были окружены тайной. Почему их произносят одинаково? Не потому ли, что они никогда не имеют другого смысла, кроме хорошего, и поэтому не раздваиваются, чтобы одних пугать, а других успокаивать? И почему их так мало? Не потому ли, что все страшное и таинственное существует не само по себе в отдельности, а живет в словах, стоит их только произнести, как страшное появляется, а молчи и не называй — страшного нет и не было.

Может быть, поэтому, когда сверстники его уже разговаривали, он все еще молчал и изредка, по просьбе, произносил те несколько общих для обоих языков слов — мама, папа, брат, бабушка и Душан, уверенный что поймут его правильно и папа, говорящий часто по–узбекски, не обидится, не испугается, будет доволен.