Выбрать главу

Это же распределение обусловленностей наличествует в борьбе «природного» и «прекрасного» вазариевской эстетики naturale со всеми своими производными от общего положения, что искусство есть imitazione della natura, до натуралистического анекдота о Донателло, принадлежит мастеру Ренессанса; наоборот, вазариевское «bello» – художнику маньеризма. Противоречие пытается найти разрешение в эклектической формуле «наипрекраснейшего в природе», а большая четкость требований и мерил «правдоподобия» сравнительно с «красотой» снова свидетельствует о перевесе старого над новым. Это проявилось и в том, что у общей схемы художественного прогресса трех «eta», типичной для оптимистического мироощущения Возрождения, оказалась в виде простого привеска современность, которую придворный маньерист счел достаточным незатейливо присоединить, лишь бы отодвинуть явления кризиса за пределы своего служебного формуляра.

Точно так же пресловутый «тосканизм» Вазари, делающий Флоренцию и Рим центром истории искусства, выражает локальную ограниченность цехового человека, тогда как внимание позднего Вазари, времен второго издания «Vite», к североитальянской и даже зарубежной, фландрской, живописи обусловлено расширившимися горизонтами придворного, приобщившегося к вопросам дипломатической игры и вооруженной политики; и здесь опять-таки оговорки и недоумения Вазари перед типическими свойствами венецианской живописи, его попреки Тициану говорят все о том же непреодоленном флорентийско-римском возрожденчестве. Это проявляет себя и с другого конца: позицией Вазари в отношении наиболее определившихся и замечательных маньеристов. Он способен на похвалы средней выразительности Сальвиати или Вольтерра, но он ничего не понимает («so gcnzlich verstandnislos», N. Pevsner) в маньеристических новшествах Понтормо, основного мастера течения, и говорит поносные слова по адресу единственного гения маньеризма – Тинторетто, который якобы «зашел за пределы несуразности и со странностями своих композиций и чудачествами своих фантазий, выполненных, как придется, и без плана, словно бы он нарочито хотел показать, что живопись – пустая вещь. Последний бунт эпигона классицизма против новшеств надвигающегося барокко! Наконец, важнейшее различие между изданиями 1550 и 1568 годов отражает процесс перерождения напором историзма на новеллистику первой редакции «Vite», а возрожденческое сопротивление маньеризму сожительством, которое Вазари обеспечил старым элементам книги рядом с новыми.

XII

Вазари, говоря по-баратынски, нашел «друга в поколении» и читателя в потомстве». Его читали, потом изучали, ныне опять читают. Он занимал сперва, поучал затем и снова занимает теперь. Титула первого историка искусства не оспаривали у него все три с половиной столетия. Он удержал его по заслугам. Время вносило лишь поправки. Он был открывателем новой дисциплины вначале, ее величайшим авторитетом и середине и огромной ценностью сейчас. Он не знал никогда проигрыша. Его противоречивость дала ему больше исторических выгод, чем все другое. Современникам она представились многосторонней полнотой, в которой они любовно узнавали самих себя; для XVII и XVIII столетий она была непреложностью, которой нечего противопоставить; для XIX века она стала первоклассным полем приложения критицизма, где можно увлеченно плавать среди моря сомнений, догадок и открытий; наконец, «tempi nostri» – наши дни она привлекает тем, что освещает Вазари, как он есть, в двойственности и единстве, сложности и простоте – капитальным воплощением борьбы двух эпох, красочностью великого кризиса, разладом художника, который еще почтительно слушал живой голос стареющего Микеланджело и сам уже важно поучал молодого Веронезе.

Его вымыслы и достоверности сейчас уравнялись в своей социально-исторической ценности. Вазари получил право опять быть самим собою. Поколения минувшего века, говорившие ему «плагиатор» и «лгун», в этом своем простодушном негодовании кажутся сами наивными и старомодными. Если их архивные поправки и изыскательские опровержения и бесспорны, они претендуют все же на большее, нежели имеют право. Моральные свойства Вазари тут ни причем. Он явно был не хуже своих зоилов. Он был добрым человеком, усердным трудолюбцем, значительным художником и замечательным писателем. Его слова в «Conclusione» о том, что он «старался все описать сообразно с правдой» – «solo per dir il vero piu» и что «часто от трудностей он приходил в отчаяние» – «piu volte me ne sarai giu tolto per disperazione», не стоит брать под сомнение. Они, вероятно, искренни. Но только эта искренность сама есть производное исторической двойственности, в которой он пребывал. Сознавать сущность своего положения он не мог. «Никогда этого не было, да и теперь этого нет, чтобы члены общества представляли себе совокупность тех общественных отношений, при которых они живут, как нечто определенное, целостное, проникнутое таким-то началом» – сформулировали это явление авторитетнейшие ленинские уста. Но сложность и неслаженность своего труда смутно различал и он. В заключительных страницах «Vite» слишком много оговорок и пояснений. Вазари повертывается во все стороны и со всеми сторонами объясняется. Он явно боится, что его могут не понять, а то и понять превратно. Это еще хуже и опаснее. Он заботливо уточняет и аргументирует. Тут говорит то «беспокойство времени», которое он ощущал. Он выразил его меланхолической фразой на своем возрожденческом, образном жаргоне. Он сказал: «Non si put sempre aver in mano la bilanzia dell'orefice…» – «Нельзя всегда держать в руке весы ювелира…»

5 мая 1931 г. Абрам Эфрос

ЖИ3НЬ ДЖОТТО, ЖИВОПИСЦА, ВАЯТЕЛЯ И ЗОДЧЕГО ФЛОРЕНТИЙСКОГО

Перевод Ю. Верховского, примечания А. Губера

Если художники-живописцы обязаны природе, которая постоянно служит образцом старательного воспроизведения и подражания тем, кто умеет делать выбор лучших и прекраснейших ее сторон, – то не менее, кажется мне, обязаны они Джотто1, флорентийскому живописцу; ибо после того как войны на столько лет погребли мод развалинами приемы подлинного искусства со всем к нему относящимся, он один, хотя и родился среди неумелых мастеров, смог по дару свыше воскресить искусство, шедшее к погибели, и довел его до такой совершенной формы, что стало возможно назвать его прекрасным. И поистине было величайшим чудом, что это время, грубое и неумелое, нашло силы проявить себя в Джотто с такой мудростью, что искусство рисования, о котором в те времена люди совсем не имели понятия или весьма слабое, при его посредстве вернулось к полной жизни.

Этот столь великий человек родился в 1276 году2, и округе Флоренции, в 14 милях от города, в деревне Веспиньяно3, отец его был простой человек, занятый хлебопашеством, по имени Бондоне. Последний, когда родился этот сын, которому он дал имя Джотто, воспитал его пристойно, соответственно его положению. Джотто уже с раннего детства обнаруживал необычайную живость и находчивость ума и пользовался приязнью не только отца, но и всех, кто знал его как в деревне, так и по соседству. Когда ему исполнилось десять лет, отец поручил ему присматривать за овцами, которых он пас то здесь, то там на своем участке. И он по природной склонности к живописи проводил целые дни, рисуя на плитах, на песке, на земле что-нибудь с натуры или то, что ему приходило в голову.

Случилось, что однажды Чимабуэ, идучи по своему делу из Флоренции в Веспиньяно, по дороге встретил Джотто, пасшего стадо, который заостренным камнем зарисовывал с натуры на гладкой полированной плите овцу, чему его научили не люди, а только природа. Чимабуэ остановился в изумлении и спросил его, хочет ли он отправиться вместе с ним и остаться у него жить. Мальчик ответил, что, если отец согласится, он с удовольствием пойдет к нему. Тогда Чимабуэ попросил его у Бондоне, и тот охотно согласился, чтобы он взял с собою его сына во Флоренцию4. Поселившись там, ребенок в скором времени благодаря урокам Чимабуэ и своим природным дарованиям не только изучил приемы учителя, но стал так хорошо воспроизводить природу, что совершенно изгнал неуклюжую греческую манеру и воскресил нынешнее и хорошее искусство живописи5, причем он ввел обычай рисовать живых людей с натуры, чего не делалось уже более двухсот лет, а если когда и делалось, как мы упомянули выше, то никому не удавалось это так хорошо, как Джотто.