Проблема, впрочем, отличалась от той, которую при крайней сдержанности Шопена представляла себе Жорж. Помолвка с Марией Водзинской была расторгнута еще за год до того. Шопен страдал, нуждался в великодушной нежности и потому стал искать в объятиях Санд успокаивающей доброты. Неизвестно, что ответил ей Гржимала, но, по-видимому, он успокоил Жорж, ибо она тотчас же возвратилась из Ноана в Париж.
Лето 1838 года было летом счастья. Мало-помалу побледнел образ Марии Водзинской, и у Шопена осталось о ней лишь поэтическое воспоминание. Он много работал и опубликовал тетрадь «Этюдов», посвятив их графине д’Агу. Его чрезмерная застенчивость не позволила ему посвятить их Жорж. В этой парадоксальной чете тайны требовал мужчина. Впрочем, на сей раз и Жорж была вынуждена прибегать к предосторожностям из-за Мальфиля. Она раньше рассчитывала легко от него отделаться: «Не может быть, чтобы я не заставила это доброе и умное создание понять и осознать все, это мягкий воск, на котором уже стоит моя печать, и, когда я захочу изменить оттиск, терпеливо и со всякими предосторожностями, мне это удастся…»
Этот воск на деле оказался не таким уж мягким, как ей казалось. Брошенный Мальфиль стал ревновать и хотел защитить свои права. В нем бушевали пылкие страсти креола. Летом 1838 года он вызвал на дуэль одного друга, который, приехав в Ноан, стал ухаживать за Жорж. Она честно предупредила молодого репетитора, что его время прошло и что отныне надо перейти от любви к дружбе. Но скандал мог снова начаться в любой день с кем-нибудь другим, и ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы этим другим стал Шопен. Можно ли без содрогания представить себе, как этот caballero[46] Веласкеса нападает с рапирой в руках на хрупкого музыканта? Пришлось обратиться к Пьеру Леру, к которому должны были приехать Мальфиль и Роллина для уточнения некоторых философских вопросов, чтобы он использовал все свое влияние на Мальфиля и успокоил этого сумасшедшего: «Когда возникнет между вами вопрос о женщинах, втолкуйте ему, что они не принадлежат мужчине по праву грубой силы и что ничему не поможешь, перерезав себе горло…»
Вся эта история доставила радость Мари д’Агу: «Кстати, бедный Мальфиль! Он в постели, он болен сдерживаемым тщеславием, он навсегда разочарован, разубежден, разуверен и прочие всевозможные раз. Вы догадываетесь, почему? О! Но это же презабавная история! Если только вы ее еще не знаете…» После чего она рассказывает о возвращении Мальфиля в Париж (его посылали в Гавр, чтобы отвезти туда Мориса). Несчастный ничего не знал о новой любви Жорж, он даже опубликовал в «Музыкальной газете» «Балладу» в честь Шопена.
Не знаю уж, по какому дьявольскому наущению, но у него вдруг возникает подозрение, и он устраивает слежку за комнатой Шопена, куда каждую ночь приходит Жорж. И тут драматург становится драматичным: он кричит, он рычит, он свирепствует, он жаждет крови. Друг Гржимала бросается между знаменитыми соперниками: Мальфиля успокаивают, а Жорж удирает с Шопеном, чтобы наслаждаться любовью в тени мирт в Пальма! Согласитесь, что эта история интереснее, чем все выдуманные истории…
Глава вторая
Зима на Майорке
У Санд были отличные доводы для того, чтобы «наслаждаться любовью» вне Парижа. Если бы она оттуда не уехала, то рисковала бы новыми приступами ревности у Мальфиля; Морис нуждался по своему здоровью в более теплом климате; кашель Шопена вызывал тревогу; Шопен боялся скандала публичной связи, который поверг бы в ужас его набожную семью. Что же касалось Жорж, то она в любом месте работала, как часы, и, как всегда, жаждала супружеской жизни с новым любовником. В течение последних пяти лет у нее было много горя и серьезных неприятностей; теперь ей хотелось спокойного пристанища. Ее испанские друзья, государственный деятель Мандизабал, полугений, полуавантюрист, и консул Марлиани расхваливали Майорку. Было решено, что Жорж поедет туда со своими двумя детьми, останавливаясь в Лионе, в Перпиньяне и Барселоне, что Шопен присоединится к ним по дороге, и все вместе сядут на пароход, направляющийся к Балеарским островам. Как и было намечено, Шопен появился в Перпиньяне. Он был «свеж, как роза, и розов, как молодая репка».