25 августа он уехал в Баден, а 29 августа уехала Жорж в Ноан. Казимир по просьбе жены написал Паджелло и пригласил его в Ноан. Но доктор очень уважал институт брака; он отказался, довольный тем, что остается «в этой огромной столице и будет знакомиться с больницами». В Ноане Санд ждали ее старый дом, красивая деревенская площадь, деревья, друзья, дети, муж и даже мать, приехавшая из Парижа. Сейчас же прибежали ее беррийцы: Мальгаш, Неро, Дютей, Роллина. Они-то по крайней мере не упрекали ее ни в чем. «Нотации только ожесточают сердце страдающего человека, а сердечное рукопожатие — самое красноречивое утешение». Ее душа была разбита, разрывалась между двумя мужчинами, и она думала о самоубийстве. Лишь любовь к детям, говорила она, привязывает ее к жизни.
Она задавала Мальгашу тысячи волнующих ее вопросов: «Ты спокоен? Переносишь без горечи и отчаяния домашние неприятности? Засыпаешь сразу, как только ляжешь? У твоего изголовья разве не стоит в обличье ангела демон и кричит тебе: «Любовь! Любовь, счастье, жизнь, молодость!» — в то время как твое безутешное сердце отвечает: «Слишком поздно! Это могло бы быть, но этого не было». О, друг мой! А всю ночь напролет ты не оплакиваешь свои мечты, повторяя себе: «Я не был счастлив?..» Ведь Санд считала, что она не была счастлива. Ее осуждали, на нее клеветали — она знала это, и знала, что она ни в чем не виновата. Разве она не была искренней, бескорыстной, всегда готовой прийти на помощь? Своему другу Франсуа Роллина, наиболее близкому ей по складу ума, Санд послала превосходную речь в свою защиту: «Ведь ты-то меня знаешь. Ты знаешь, живут ли в этом истерзанном сердце низменные страсти, подлость, хотя бы тень коварства или влечения к какому-нибудь пороку… Ты знаешь, что меня пожирает огромная гордость, но в этой гордости нет ничего мелкого или преступного, ты знаешь, что она не привела меня ни к какой постыдной ошибке и могла бы привести к героической судьбе, если бы я не родилась в кандалах…» С Франсуа она делилась своими грустными мыслями, бродя ночами по ноанскому парку в тот час, когда белеют звезды, темнеют аллеи, а воздух нежно влажен. «Я хотела стать сильным человеком, — говорила она, — а разбилась, как ребенок…»
За сентябрь 1834 года она прочла «необъятное число» книг: «Евхаристия» аббата Жербэ; «Рассуждения о самоубийстве» госпожи де Сталь; «Жизнь Витторио Альфиери»; проповедь, трактат, исповедь. Но больше всего она читала и перечитывала письма, получаемые ею тогда от Мюссе, письма страстные, безумные, предвосхищающие «Ночи»: «Скажи мне, что ты отдаешь мне твои губы, твои зубы, твои волосы, все это, твою голову, которая была моей! Скажи, что ты целуешь меня, ты меня! О боже! О боже! Когда я об этом думаю, горло у меня сжимается, в глазах темнеет, колени подкашиваются. Ах! Ужасно умереть, ужасно любить так. Как я жажду, мой Жорж, о как я жажду тебя! Я прошу тебя, прошу о письме! Я погибаю, прощай…» Поэтическое преувеличение? Да, конечно. Как известно, от любви не умирают. В Бадене у Мюссе бывали часы, когда его нервное напряжение ослабевало, была даже и любовная интрижка, которая вдохновила его написать поэму. Но в нем жила непритворная ревность и страсть к той, которая, как он думал, от него ускользала.
В Ноане Санд уединилась в роще, чтобы ответить ему карандашной запиской; старалась его успокоить: «Ах! Ты меня еще слишком любишь. Мы не должны встречаться». Она ему рассказывала о несчастном Пьетро, «славном, чистом мальчике», который после того, что столько раз говорил: «II nostro amore per Alfredo»[23], — тоже стал ревновать и в своих письмах осыпал Жорж упреками. Но в своем сердце она уже больше не колебалась между поэтом, посылавшим ей из Бадена восхитительные, жгучие письма «в духе Руссо», и Паджелло, слабым, подозрительным, «обрушившим ей на голову» оскорбительные и неумные обвинения.
Санд — Мюссе: Может быть, он сейчас уезжает, я не буду его удерживать, потому что я оскорблена до глубины души его письмами; я понимаю, что у него исчезла вера, значит и любовь…