Выбрать главу

И страшновато за нее было: как же она одна-то, с ее по-крестьянски большим, грузным телом, с ее давлением, в этой квартире-ящике, среди множества, может быть, любопытствующих, но отчужденных людей, без березок и яблонек под окошком...

В кармане у меня лежало письмо Марии Сергеевны, она прекрасно помнила, что мне писала и что я ей писал. И разговор наш как будто уже начался, продолжать его было легко.

Вот, кстати, это письмо, написанное рукою, не шибко наученной грамоте, в двухклассной-то школе... Не столько даже рукой, сколько душой...

«Добрый день дарагой чилавек глеп по батюшки ненапишиш вот приходица полуименем величать. Вы же хотели приехать и не приехал ну я ришила дарагой чилавек побиспокоить. Я вас прошу несочтите затрут ради бога пришлите мне адрес союс писателей куда абратитца к кому. Вы глеп знаете напишу сама своей малограматной рукой насчет памятника. Когда на похоронах я просила мертвое тело сына моево милова сына мне ниаддали сказали поставят памятник. Вот прошло два года третий идет и низвука. Мнежы хочетца пока жива посмотреть хоть памятник и тобы была рада. Здоровья совсем не осталось жызнь наваласке потом он мне не нужен будет. Писала директору студии и бондарчуку и никто не отвечает. Господи если вы еще неответити тогда не знаю куда кому написать. Я видала в Москве у скульптора он слепил господи я даже испугалась. Метра 3 вышыны весь сморщенный сутулый руки согнул как подбитый питух крыльи атпустил. Стрась глядеть насмех что-ли. На родине его таким не видали. Ну глеп милый чилавек убидительно прошу постарайся ради бога. Буду ждать ответа хоть бы я пришла к памятнику посидела посмотрела может мне лекче бы было».

...Чего не было в глазах у Марии Сергеевны, так это старческой потусторонности. Мать Василия Шукшина сознавала себя не только обиженной судьбой, безвременно потерявшей любимого сына (и двух мужей) старухой, но и распорядительницей, хозяйкой сыновнего наследства — не материального, а духовного. Она освоила и цепко держала в уме то, что пишут про Васю, как пишут и почему, улавливала тонкости, оттенки, подтекст множащихся мемуарных и критических высказываний о ее сыне, знала критиков пофамильно и по почерку. На некоторых она сетовала, других хвалила:

— Лев Аннинський все жгёть и жгёть Васю... Чего ему Вася-то худого сделал, этому Льву? Вроде хвалит, а сам подъелдыкивает: того Вася не успел, того не сделал, того не докончил. Он же не виноватый, сынок-то, што не успел. Он, бывало, приедет в Сростки и все-то в комнате сидит, пишет. Мужички, которые его еще молодым знали, заходют, зовут его пойти с имя выпить, а он ни-ни. Денег им давал, кому сколько — я и не знаю. Он и в детстве добрый был мальчик и уж такой работящий. И все бы ему книги читать. Учительница у нас в Сростках была, в войну из Ленинграда эвакуированная, она Васю любила и выбирала ему, что почитать. Бывало, мне скажет: «У вас мальчик особенный. Он далеко пойдет...» Вот и пошел... И нету больше моего Васеньки, и не увижу я милова сына. За что его так-то? За что? Лучше бы мне помереть. Кому я-то, старая, нужна?

Мария Сергеевна плакала, но недолго, не позволяла горю осилить себя. Опять говорила про Васю. Иные люди, предметы, оценки всплывали в ее сознании только в связи с Васей.

— Ко мне все идут, идут, чего-то хотят от меня. Я уж и отличить не могу, кто по доброте душевной, а кто из корысти. Все чего-то хотят от меня, а чего с меня взять, со старухи?

Мария Сергеевна посмотрела на меня изучающе, строго, будто даже с укоризной. Но я не чувствовал за собой ни вины, ни корысти; мне приходилось выдерживать тяжеловатый, как у матери, взгляд из глубоких глазниц самого Василия Макаровича. И слезы, пролитые мною над гробом так нужного мне человека, все еще не простыли в моих глазах.

Со стен однокомнатной квартиры на нас смотрел Василий Макарович, разный на всех портретах, как и в жизни, и в кино: совершенно счастливый, смеющийся — с детьми, с друзьями; сощурившийся, нацеленный, как ружье, — в кожаном пиджаке Егора Прокудина; безмерно усталый — в солдатской пилотке, в просоленной гимнастерке; простоволосый, по-крестьянски собранный, ладный — с косою в руках в алтайской степи; в черном костюме, с черными провалами глазниц, глядящий в глаза своей смерти, — с таким Шукшиным прощались те, кто пришел проводить его в последний путь.

— Коробов хорошо написал про Васю, — говорила Мария Сергеевна. — И тут он жил у меня — плохого об ём не скажу, по-человечески относился. А иные — не приведи господи...