Ну вот... Как принято писать в письмах: «На этом кончаю...» Чего не договорил, пусть скажут другие. Письмо это я Вам написал не только по праву Вашего прилежного читателя, а по важному для всех нас поводу: вышел в свет двухтомник Ваших избранных работ, завершен многолетний, вершинный Ваш труд — «Судьба Пушкина»! Исполать Вам, Борис Иванович!
«Я сам был Россия...» Иван Соколов-Микитов
В ста километрах от Москвы сворачиваю с шоссе на боковую отвилку. Она меня приведет в Карачарово, к Волге. Там живет дед нашей литературы Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Он прежде жил в Ленинграде. Теперь перебрался в Москву. Его карачаровский летний домик — на перепутье из Ленинграда в Москву, в сосновом лесу над Волгой. Раньше волжские пароходы гудели на карачаровском плесе, приветствуя старейшину русских писателей. Теперь пароходов не стало, несутся мимо «кометы» и «метеоры», сияют огни теплоходов. Говорят, что старый волгарь «М. М. Пришвин» сигналит дедушке Микитову, тревожа сон отдыхающих в карачаровском курортном комплексе…
Под окнами старого ленинградского дома сутки напролет рычит Московский проспект. Сюда я приезжал в гости к Ивану Сергеевичу. От его дома до дома моих родителей, стариков, всего один квартал.
Иван Сергеевич встречал меня, усаживал к столу. Стол его был дубовый, как говорили встарь, поместительный. В квартире его обитали иконы, лапти, коряги, чучела дивных птиц, туеса, деревянная, медная утварь, диковины леса, картины, тома позабытых увесистых книг. Иван Сергеевич плечистый, высокий, с развернутой грудью, с нестриженой бородой и капитанской трубочкой в бороде, с приметливым глазом, осанистый дед...
Пришло время, и он закутал от света глаза темно-зелеными очками. Он не увидит и не узнает меня. В квартиру его на Московском проспекте вселились другие люди. Когда я еду мимо дома Ивана Сергеевича в гости к моим старикам, меня охватывает вдруг чувство осиротелости. Несется мимо проспект. Несется время. Тут жил Соколов-Микитов, старый, истинный русский писатель. Я приходил к нему вечерами и слушал его рассказы из старинного времени. И недослушал. И не воротишь. И незачем поворачивать в этот столь же знакомый и родственный мне, как дом моих стариков, дом на Московском проспекте. Одиноко, дико в литературе брести на ощупь, без родословной, без мудроглазого деда, очевидца и действующего лица истории.
Литературные деды — разные: в той же мере, как разнятся их литературные внуки. Но я не верю в эмансипацию внуков. Просто кто-то по невежеству или душевной косности проглядел собственного деда, пустился во все тяжкие, не сверившись с родословной.
Как говорится, мы не Иваны, не помнящие родства. Родство мое с Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым я отыскал для себя в литературном многотомье, не претендуя на права наследования. Мне мила и близка микитовская восторженная преданность живой телесности мира.
Материалистическое жизнеутверждение питало настоящую литературу во все времена. И Лев Толстой писал материальные реалии жизни как нечто глубоко духовное. И Хемингуэй был поклонником и художником плоти земной... И вот Иван Сергеевич Соколов-Микитов — лесной и морской бродяга, работник, художник, одухотворенный житель земли, никогда не отделявший радость мысли, прозрение ума, напряжение таланта от материальной основы мира. Как в библейские времена...
Беру один из томов Соколова-Микитова, читаю там, где раскрылось: «Яркие голубые дни. Синее море. Яркое и горячее солнце, от которого больно глазам. Синие звездные ночи и ночные вахты, когда на рассвете, как это бывает в детстве, неудержимо клонит в сон. Восход и заход солнца, всякий день по-особому прекрасный. Босфор, берега, туманы. Штормы и бури. Города и встречи. Пестрое многолюдство. Чарши и ошеломительная Галата. Кубрик, матросы, матросские разговоры — о далекой и милой России, о женщинах. О женщинах больше всего...
Всякий раз, как приходим в Константинополь, я одеваюсь и ухожу на берег. Я переплываю в легкой лодочке залив и иду знакомой дорогой... Вот белая, облупленная, освещенная солнцем стена. Вот зеленая, открытая широко дверь, на которой висит вместо вывески новый грубый мешок. Вот в тени лабаза, низко нагнувшись, сидит над работою женщина... Я смотрю на нее и опять чувствую, как падает и бьется сердце. Но боже мой, какие синие-синие глаза!..»
Я знаю, помню эту новеллу: любовь к синеглазой турчанке, и невозможность любви, и нож с длинным злым лезвием — чтобы достать сердце врага, и много-много солнца.