Выбрать главу

«Материализация» осуществилась в годы советской власти, когда писатель впервые смог ощутить общественную потребность, нужду в своем таланте, в труде художника слова. Талант кристаллизовался, обозначилась сфера применения духовных сил писателя. Пришвин утвердился в сознании читателей как певец русской природы. Правда, он природу воспел, но не как средство спасения от «грядущего молоха», не в духе отшельничества и пейзанства, а как неотъемлемую, жизненно необходимую, не только материальную, но и духовную, философскую, художественную ценность — одну из ипостасей человеческого бытия.

Теперь писателю нет нужды отправляться за материалом для своих книг за тридевять земель. Многие годы он живет в самом центре России, в Московской области, в лесных селах, на берегах рек и озер, встречает каждый рассвет, каждое явление солнца под открытым небом, в росистой траве; ни один рассвет не похож на другой. Он слушает говор местных людей, коренных русских жителей, живет одною с ними жизнью, — и этого довольно ему, чтобы быть счастливым, удачливым в творчестве.

«Мой жизненный путь в искусстве слова мне представляется прогрессивно восходящим, и в каждый данный момент я знаю, куда мне надо идти... На первой ступени этой лестницы, мне казалось, я покидаю свою родину, стремясь найти ее лучше в какой-то другой стране, в каком-то «Краю непуганых птиц», в какой-то земле, где иду я за волшебным колобком...

Мне казалось тогда, что я шел скорее мира, и догонял его, и брал из него то, что мне надо было. Но с некоторого времени... у меня переменилось мироощущение, как будто я стал, а мир пошел вокруг меня...

А пишу я о природе потому, что хочу о хорошем писать, о душах живых, а не мертвых».

Тенденции и законы движения художественной литературы в чем-то схожи с законами живой природы. Когда попирают законы, установленные природой для себя, природа скудеет — в ущерб человеческому обществу, современникам и потомкам. Когда порывается связь литературы с природной почвой, со стихией творимого народом языка, скудеет литература. Безъязыкость — первый признак ее упадка.

В последние годы, да и в прежние годы тоже, немало сказано и написано слов о неизбежности упрощения, осреднения языка, о низведении его из категории художественной на уровень служебного, функционального средства передачи информации — якобы в силу прогресса цивилизации. В подтверждение этих прогнозов написана и пущена в обиход тьма тьмущая книг безъязыких.

Но лучшие наши книги сегодня, как и во все времена, и хороши-то прежде всего своим языком — русским, народным, национальным, живым, рожденным в тесном общении с родной природой. Они свидетельствуют никак не об утрате языковой культуры, а, наоборот, о возрождении, что ли, языка, о пристальном внимании современных наших писателей к искусству слова, к языковой традиции русской классической литературы.

Тут есть чему поучиться у Михаила Пришвина. Быть может, сегодня как никогда полезно перечесть его книги, побывать в запасниках самоценных, не потускневших от времени пришвинских слов.

Жребий. Михаил Слонимский

Думаю о Михаиле Леонидовиче Слонимском, просто так, без причины, в разное время года и суток. Михаил Леонидович, уйдя из жизни, оставил по себе не подверженный выветриванию или коррозии духовный мир отдельной, неповторимой, не исчезающей за давностью лет человеческой личности. Мысли? Да, и мысли тоже. Но мне трудно было бы воссоздать изреченные им некогда мысли. Книги? Да, книги, конечно. Но книги этого писателя я прочел спустя годы после того времени, когда Михаил Леонидович был жив, жил в одном со мной городе, когда я разговаривал с ним и чего-то ждал от него.

Я был молодой, начинающий автор и ждал похвалы, поощрения своим скромным трудам. Слонимский прочитывал то, что я ему приносил, разбирал прочитанное, находил такие слова, какие нужны были мне, чтобы поверить в чуть брезжившее писательское призвание. Поверить — значило сделать выбор, а в выборе чудился риск, на карту ставилась целая жизнь, в ту пору совсем еще не прожитая.

Михаил Леонидович сидел у себя в кабинете — в очень писательском, хотя и небольшом кабинете, — в писательском доме на канале Грибоедова, в центре города, коему суждено было стать действующим лицом отечественной — и мировой литературы. В очень литературный мир я попадал, приходя в кабинет к Слонимскому.

Хозяин кабинета курил папиросы, предварительно засовывая в мундштук приготовленную ватку. Сигареты с фильтром в ту пору еще не изобрели; когда же они появились, Слонимский жег их как-то особенно сладостно, окутывался дымом и говорил, одновременно улыбаясь и глядя с печалью, которая поселилась раз навсегда в его необыкновенно выразительных, больших, темных, блестящих глазах. Глаза Слонимского представляли собою главное, доминанту в его облике, и, кто бы о нем ни пиал — о молодом Слонимском или же убеленном сединами, — в центре портрета оказывались глаза. Взгляд Слонимского я не помню чтобы когда-нибудь был потухшим, из глаз его лился, как говорят, тихий свет, особенно заметный в полумраке кабинета: в любое время года кусок ленинградского неба в окне не баловал яркостью красок.