Выбрать главу

Судья обладал тихим, тонким и оттого противным голосом. Ворот френча был тесен судье, и он то и дело пытался оттянуть его пальцами, чтобы дышалось легче.

— Фамилия, имя, отчество, год рождения? — с одышкой спросил судья.

— Штерн Аркадий Наумович, восемнадцатого мая одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, — сказал Штерн.

— Вы признаете себя виновным? — спросил судья, бегло проглядывая обвинительное заключение.

— Видите ли, гражданин судья… — промямлил Штерн.

— Достаточно, — махнул рукой судья и поочередно наклонился в обе стороны, совещаясь с военными. Совещание было кратким, после обмена мнениями троица пришла к согласию и судья в гражданском встал, держа обеими руками листок синей бумаги, похожей на оберточную.

— Штерн Аркадий Наумович, — сказал он. — Вы признаны виновным в измышлении и распространении слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку. На основании статьи пятьдесят седьмой прим. десять трибунал приговаривает вас к пятнадцати годам лишения свободы с последующим поражением в правах сроком на три года. Вам ясен приговор?

— Но гражданин судья… — Штерн был изумлен и сломлен.

Скорый суд так потряс бывшего аэронавта, что он не находил слов.

Впрочем, его оправдания не требовались никому. Военные проглядывали какие-то бумаги и на подсудимого внимания не обращали, в глазах гражданского были скука и пустота.

— Вам ясен приговор? — тонко переспросил судья, и голос его отрезвил Аркадия. Говорить и спорить было бесполезно, механизм правосудия с лязгом провернулся, перемалывая его судьбу; решение, принятое сидящей за столом тройкой, было окончательным и бесповоротным. С большим успехом можно было оспаривать смену времен года. И Штерн смирился.

— Приговор мне ясен, гражданин судья, — потухшим голосом произнес он.

— Распишитесь, — сказал судья. — Здесь и еще вот здесь.

И Аркадий Штерн расписался за путевку в новую жизнь, которой ему предстояло жить пятнадцать лет, кажущихся отныне бесконечными и бессмысленными.

Экибастузский лагерь.
Декабрь 1946 г.

У «кума» было тепло и уютно. Лучше, чем в бараке. Опер Лагутин был опытным сотрудником, прошел не одну зону, заключенных знал, как знает скрипач свой инструмент, поэтому на струнах нервов Аркадия Штерна играть не торопился — давал заключенному разомлеть в тепле и отвлечься от бытовых неурядиц. Чаю он не предлагал, да это и к лучшему было, подлянки, значит, за душой не держал и в стукачи вербовать не собирался. Да зачем ему было нужно вербовать зэка, девять лет отсидевшего по разным зонам и оттого образованного по тюремным меркам не хуже политкаторжанина царских времен. У него и без Штерна было кому стучать. И не простые зэки постукивали, работали на него авторитетные в зоне люди. Воры и те не гнушались отдать через «кума» свой долг Родине. И не потому, что патриотизм их заедал, как барачная вошь, а потому, что отказ работать на опера был чреват крупными неприятностями, приходящими к отказнику сразу после отказа.

Но все-таки вызов к «куму» всегда грозит неприятностями, поэтому, даже разомлев от тепла, заключенный Аркадий Штерн ушки свои отмороженные держал на макушке и бдительности не терял. Капитан Лагутин неторопливо листал бумаги, и Штерн понял, что это его личное дело, за время отсидки обросшее лагерными подробностями.

— Мне тут, понимаешь, дело твое на глаза попало, — задумчиво сказал «кум». — Я не понял, за что ж тебя все-таки посадили.

— В обвинительном заключении все сказано, — вздохнул Штерн.

«Кум» даже не рассердился на неуставное обращение.

— Нет в твоем деле обвинительного заключения, — сказал он. — Только постановление большой тройки и все. Но не зря же тебе сам Ульрих срок отмерил… Ты кем до ареста был?

Аркадий грустно усмехнулся.

— Да я уж и подзабыл за девять-то лет, гражданин капитан, — сказал он. — Вроде аэронавтикой занимался.

— На самолетах, значит, летал? — уточнил «кум».

— Летал… — Штерн уставился на жаркое алое нутро печки.

Рассказывать о себе ему не хотелось. Да и не стоило, пожалуй. Он вспомнил мордастого следователя Федюкова и его слова: «Ты для себя главное запомни! Ты, подлюга, живешь, пока молчишь. А как хавало свое разинешь, так тебе сразу капец и настанет». Мудр был следователь Федюков, а вот не сообразил, что даже причастность к делу о клеветнических измышлениях аэронавта Штерна путем расследования этого дела чревата была бедой. Не сообразил и сгинул в этом же Экибастузском лагере, зарезан был уголовником, якобы за хромовые свои сапоги. Да на хрен урке были нужны его стоптанные хромачи, дали команду завалить, он и завалил без излишних размышлений.

— Летал, гражданин капитан. Только не на самолетах, а на воздушных шарах.

— Эге, — сказал «кум». — Это как у Жюль Верна? «Пять недель на воздушном шаре», да?

Оперуполномоченному Лагутину было лет двадцать семь, на четыре года меньше, чем в апреле, исполнилось самому Штерну. Не знал Лагутин или по молодости помнить не хотел одного из основных зоновских законов: меньше знаешь — дольше живешь. «Пять недель на воздушном шаре»… А девять лет не хочешь? Девять лет, не опускаясь на материки. И еще предстоит шесть лет лететь. В неизвестность.

— В постановлении непонятно написано, — сказал «кум». — Сказано, что осудили тебя за клеветнические измышления и распространение слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку, значит. Это какую хренотень ты порол, что тебя в лагерь упекли?

— Я за эту самую хренотень уже девять лет отсидел, — ответил Штерн. И еще шесть сидеть. Вам простое любопытство удовлетворить, гражданин уполномоченный, а мне очередной довесок.

— Не будет тебе довеска, — веско сказал Лагутин. — Я здесь решаю, кто досидит, а кто на новый срок пойдет.

— Был у меня такой следователь — Федюков, — вслух подумал заключенный Штерн. — Он на меня дело оформлял. И что же? В этом лагере я его и встретил. В прошлом году с заточкой в боку помер. В причине смерти туберкулез проставили.

— Ты меня не пугай, — сказал Лагутин. — Говори, за что тебя в зону посадили? Какой сказкой народ пугал?

— Никого я не пугал. Сказал, что сам видел, что товарищи видели, своего ничего не придумывал. Только партия сказала: вреден ты, Аркадий, молодой советской науке, опасен нашей стране. Дали пятнадцать лет для исправления и понимания своих политических ошибок.

— Исправился? — усмехнулся оперуполномоченный.

— На полную катушку, — подтвердил заключенный. — До того исправился, что прошлого и поминать не хочу. Не было ничего. Померещилось.

— Значит, не желаешь со мной говорить по душам, — подвел итог оперуполномоченный Лагутин и желваками на румяных литых скулах задумчиво поиграл. — Ну, смотри, Штерн! Запомни: судьи твои далеко, а я — вот он. Ты со мной в молчанку играешь, так ведь я ж и обидеться могу. Скажем, еще на червончик.

Штерн вздохнул.

— Эх, гражданин капитан, — сказал он горько. — Что мне червончик, если самые лучшие годы я за колючей проволокой повстречал?

— Ничего, — оперуполномоченный наклонился над бумагами. — Ты и сейчас не стар. Тридцать три — возраст, как говорится, Христа. Самый расцвет человеческий. А ты помоложе Христа будешь.

— Отстал я от поезда, — сказал Штерн. — И от науки отстал. Теперь мне на воле только уголь кайлом рубить или бетон мешать.

— У нас все профессии почетны.

— Это точно, — согласно качнул головой Аркадий Штерн. — Так я пойду, гражданин капитан?

— Погоди, — Лагутин, скрипя хромовыми сапожками, подошел к нему, и Штерн увидел блестящие от любопытства и близости неразгаданной тайны глаза. — Ты хоть намекни, в чем дело! Я понимаю — военная тайна, но ты намекни, я сам дойду до истины!