А увидите на Москве-реке, на Черном ли море, на быстрых волнах в любом другом краю стремительный косой парус над юркой доской, отчаянную молодую пловчиху на ней — припомните этот мотив из “Сильвы”:
Красотки, красотки, красотки кабаре!..
И вспомните этих женщин в пропахшем гарью суконном черном рванье, яростно бросающих в огненное жерло мартена тяжелую просыпь жестокой зимой сорок второго года. Варивших сталь.
Вспомните.
Пожелайте здоровья и ясной осени тем из них, кто еще потихоньку здравствует. Помяните ушедших. Ради живых.
...Этот документальный, с мягким укором всем нам рассказ был написан в конце восьмидесятых, а десяток лет спустя, в девяносто седьмом, в Музее Советской Армии я попал на шумный праздник 50-летия знаменитого “калаша” — автомата Михаила Тимофеевича Калашникова.
В самый разгар праздника на пяток минут отлучился, чтобы вновь постоять перед стеклом, за которым в одном из залов, посвященных Великой Отечественной войне, лежит старый, с круглым “магазином” автомат “пэпэша”, на прикладе которого прикреплена вытертая солдатскими ладонями металлическая планка: “Сибиряку — от Чалкова”.
Около стенда было многолюдно: пожилая женщина с указкой заученно рассказывала, как сталевар Александр Чалков за срочное освоение выплавки брони на Кузнецком комбинате получил Сталинскую премию и отдал ее на приобретение автоматов для своих земляков, воевавших в знаменитой Добровольной Сибирской дивизии, как с фронта приехал представитель от бойцов-сибиряков и вручил Чалкову гвардейский значок, который тот носил потом на пиджаке рядом с самой высокой наградой — орденом Ленина...
— И всю до копеечки премию отдал? — громко спросил вихрастый паренек у молодого, немногим старше, мужчины. — Всю-всю?!
— Тогда попробуй, брат, не отдай, — с нажимом взялся объяснять старший. — Такая жизнь тогда: все — только по приказу...
А я опять вспомнил подручных Чалкова: Брагину Евдокию, кузнечанку, и Малукову Елену, москвичку...
И все вспоминаю нынче, когда “металлургический” термин п е р е д е л обрел уже иной, хищнический смысл...
Не дописал тогда? Не досказал?
Но как это можно т е п е р ь досказать?
Как до конца осмыслить?
ЖАР-ПТИЦА
Запсиб тогда еще не упал, стоял крепко, и не только в Кузбассе: стальная его “империя” простиралась и на Кубань, до Ейска, где на просторном дворе рыболовецкого колхоза “Победа” деревянная “бочкотара” с белыми разводами соли делила место с пучками арматуры да тяжелыми бухтами толстой проволоки: в свободное от путины время отвозили в Турцию, в Болгарию, в Грецию... Четыре часа лёта из Новокузнецка, а в краснодарском аэропорту ждет “Икарус”, который через три часа доставит тебя в общее владение рыбаков да металлургов — благоустроенный и гостеприимный “Рыбацкий Стан”, расположенный почти у кромки залива, рядом с центральным городским пляжем. Тот же “Икарус” отвезет потом и на знаменитую Должанскую косу, где море у берега и глубже, и заметно прозрачней.
Валялись в августе на горячем песочке: мы с женой и семилетним внуком и Олег со своей семьей — красавица Люба и двое мальчишек, Алеша и Костя: десять лет и двенадцать. Все с крестиками, нет только у Олега, и я решил на досуге, значит, подзаняться миссионерством: что это ты? — говорю. — Согнул бы он тебя, что ли? Православный наш крест на твоей пролетарской шее?
Он ткнулся в грудь подбородком, словно что-то рассматривая: “Не видать?.. Уже пропал, да?” Я невольно поискал глазами на тонкой подстилке, на которой сидели да полеживали вокруг пузатого астраханского арбуза, к этой минуте уже уполовиненного, глянул на прибрежный песок, потом на море: “Ну, извини: соскользнул, может?”
Олег и Люба весело переглянулись, чем-то явно довольные, а мальчишки глянули на меня как бы с некоторой иронией.
“Она мне подарила, — кивнул на Любу Олег. — Большой такой крест. Серебряный. На длинной цепочке. А потом однажды “печка” не шла, у открытой лётки, в самом пекле возился, а он из-под рубахи выпал и над канавкой, видно, так раскалился, пока я над ней все гнулся. Тут сильно полыхнуло, попятился, а когда рывком выпрямился, он мне метку под горлом и припечатал...”
“В бригаде говорят, закричал даже, — глядя на Олега, сказала Люба, и в тоне ее послышалось что-то явно большее, чем простое сочувствие. — Клейменый у нас отец... “Медведь” клейменый!”