Выбрать главу

Всю ночь учил — такую басню отыскал все же, которая в книге покороче показалась. “Белка в колесе”. Еще стихотворение Лермонтова получше вызубрил. “На смерть поэта”... А утром вдруг оказался зачисленным! Я понимаю так, что авансом. Потому что читал я ужасно. Просто бездарно. Но — с душой, правда.... И являл я собой там нечто вроде пылающего факела.

Может быть, меня даже из милосердия взяли: побоялись, что я тут прямо, у них на глазах, и помру. И все ведь, кто прослушивал, были против меня! Кроме Веры Николаевны. Вера Николаевна стала моим первым учите­лем — она оказалась одной-единственной в институте, кто сразу и навсегда поверил в мое будущее.

Но стеснительность моя, несмотря на морское прошлое, долго еще давала о себе знать. Стоило Вере Николаевне Сундуковой испытующе поглядеть на меня, как я тут же покрывался краской. Только на пятом десятке я научился как будто владеть собой так, чтобы не краснеть, да и то... Скорей всего, не вполне.

И в институте тоже: ну до того чувствовал себя неумелым в том, что легко делается другими, которые много младше! Пока шли всякие там этюды... Никак не мог я понять всех этих глупостей — работы с воображаемыми предметами. И тяжело мне, и стесняюсь я чего-то, и боюсь. Они, юные, легко все это делают, играючи! А у меня за плечами груз — он же на меня давит: и ремеслуха, и погибшие сейнера, и много еще чего... Ну, не могу я, как они, да и все тут! Я столько всего перевидел, а тут — в эти бирюльки надо как-то там играть...

В общем, был таким великовозрастным дуболомом. И сам понимал, что все у меня идет — из рук вон плохо. Можно было, конечно, сто раз плюнуть, бросить институт. Но вокруг — представить даже трудно, какие талантливые ребята находились вокруг. Да просто быть рядом с ними — уже счастьем казалось. Я готов был хоть с алебардой на сцене молча стоять, лишь бы — с ними.

Года два кряду меня из института выгоняли: все признаки профессио­нальной непригодности — налицо. Я даже стипендию не получал. На заводе электриком подрабатывал. Но занимался, правда, в институте подолгу, сверх положенного.

И вот еще замечательное имя — Крылов Николай Владимирович: ах, какой человек, какой учитель был! В моей жизни и потом прекрасные люди встречались. Например, Всеволод Семенович Якут. Дело даже не в том, что с его легкой руки я оказался потом в Московском театре имени Ермоловой. И даже не в том, что это был выдающийся артист. А в том, что был он удивительно красивым человеком. И много кого еще я мог бы назвать в этом ряду. Но Вера Николаевна Сундукова, Николай Владимирович Крылов и Сергей Захарович Гришко оказались у меня самыми первыми — самыми бескорыстно со мной намучившимися.

А вот когда уже пошли отрывки, тут как-то моя творческая жизнь в институте наладилась. Оказалось, что роль, в которой определена личность — вот что получается. Первый мой отрывок был из “Поднятой целины”. Я играл Нагульнова. А Разметнова — Юра Кузнецов, известный затем питерский актер. На этом все надежды разом оправдались. Именно тогда во мне произошел своеобразный перелом. Я вдруг почувствовал себя именно Нагульновым — почувствовал в себе его темперамент, жесткость и юмор, драму и трагедию его жизни. И все это я — сыграл. Да нет, пожалуй, даже не сыграл, а по-настоящему прожил.

С того момента играю все — одни пятерки идут. И с третьего только курса выгонять за бездарность меня уже перестали.

Дипломной моей работой стали роли летчика в “Маленьком принце” Сент-Экзюпери и Ивана Коломийцева в “Последних” Горького. Поставили “отлично”. За обе роли.

После института играл я сначала во Владивостоке, в Приморском краевом драматическом театре имени Горького. Причем достался с ходу — Достоевский: “девятый вал” для любого актера. Первая же роль — Родиона Раскольникова в “Преступлении и наказании”. В этом образе надо было сочетать тонкость внутренней организации и особую неустроенность душевной жизни. И при этом надо создать чисто русский характер, погруженный в поиски истины. И привести героя к очистительному бунту собственной совести.

Психологически я, конечно, не был готов к такому материалу. К тому же на исполнителя главной роли всегда сильнейшим образом давит чувство повышенной ответственности — в его руках судьба спектакля. Если только он не найдет верного ключа, то всех подведет. На репетициях меня ретуши­ровали с утра до вечера. По молодости лет чуть крыша не поехала. Из материала я, можно сказать, вообще не выходил. Ночами, во сне, по десять старушек “тюкал”. Просыпался от ужаса в холодном поту. К счастью, был рядом хороший режиссер Лева Аронов. Спасибо ему... И теперь убежден: к Федору Михайловичу надо приближаться осторожно, осознанно. Иначе это чревато не самыми лучшими последствиями.

Трудно, тяжело репетировал. Ведь Достоевский не просто вскрывает душу человека — он ее беспощадно обнажает вновь и вновь. Для меня он — самый русский писатель из классиков, самый любимый и... до сих пор самый опасный. Опасный, потому что подчиняет себе, обволакивает душу, заглядывает в нее — больно в ней резонирует.

И видимо, растерялся я все же в свои двадцать четыре года перед многообразием красок, перед бесчисленными уровнями мысли — внезапно прикоснулся к слишком мощному пласту. Довел я себя до такого нервного и физического истощения, что не выдержал мой организм. Даже премьеру пришлось откладывать на несколько недель...

Но сыграл потом. И вроде, говорят, неплохо. Это была для меня еще одна хорошая школа. С тех самых пор Федор Михайлович и стал одним из самых любимых моих писателей.

УРОКИ ПРОВИНЦИИ

(НЕ РАСПАХИВАЙСЯ — НЕ ПОДСТАВЛЯЙСЯ —

ДЕРЖИ ЯЗЫК ЗА ЗУБАМИ)

 

Когда наш главный режиссер Басин уезжал из Владивостока в Саратов, режиссер Лев Михайлович Аронов посоветовал пригласить и меня. И с 1970 года для меня начался саратовский период. Я никогда не забываю мою провинциальную школу. Девять с половиной лет Саратовского академического театра им. К. Маркса могут многому на всю жизнь научить. Это — колоссальная жизненная и творческая школа.

Пожалуй, уже только в столице понимаешь, как важно для любого актера пройти через провинциальную сцену. Я ни в коем случае не говорю сейчас о “провинциальном” искусстве — в настоящем искусстве провинциаль­ности не бывает. Настоящее искусство не зависит от того, в каком городе оно осуществляется: в столице или в заштатном городке.

Меня не так давно, кстати, спрашивали во Владивостоке, нет ли у меня желания с какой-то своей ролью ввестись в один из репертуарных спектаклей Владивостокского театра, где я когда-то играл. Но, во-первых, я боюсь таких экспериментов. Ведь сложившийся спектакль — это такой сложный организм! Вторгаться в него — дело неоправданно рискованное. Конечно, на известное столичное имя зритель пойдет живее. Но ради чего все это? Я считаю, в провинции потрясающие актеры. Всегда есть среди них и блистательные, и талантливые. И вовсе не значит, что столичный актер — лучший актер. У кого как складывается судьба.

А владивостокскую публику я очень люблю. Только вот выступать мне перед нею намного сложнее, чем, скажем, в Мурманске или Екатеринбурге. Волнения больше.

В Саратове я играл Вершинина в спектакле “Три сестры” Чехова. Мелузова играл в “Талантах и поклонниках” Островского. Шаманова в известной пьесе Вампилова “Прошлым летом в Чулимске”. Князя Мышкина в “Идиоте”. Да, так получилось: через семь-восемь лет после Раскольникова на сцене Театра драмы им. Горького во Владивостоке снова — Достоевский... Чтобы князя Мышкина как следует сыграть, необходимо было самому уйти в определенное психологическое состояние, в реальной жизни мне совершенно несвойственное. Уйти-то уходил, да вот возвращаться оттуда тяжело...

Было много других ролей. Константин в “Детях Ванюшина”, Лисандро в “Мадридской стали”, Чешков в пьесе Дворецкого “Человек со стороны”. С пьесой “Человек, который знал, что делать” наш театр приехал на гастроли в Москву. В ней я играл Чернышевского. Тут два московских театра одновременно пригласили меня на работу. Но, по разным причинам, я тогда отказался. Остался в Саратове.