Выбрать главу

Ты нарочно громко зевнешь, лениво бросишь: “Эх, ладно, милый!.. И постоял бы с тобой, да недосуг. Привет, милый. До встречи!”

А вечерком жене скажешь: “Этого нынче встретил... Городского сумасшедшего. О физиогномике что-то начал толковать. О пластунах вдруг...”

Но опять я судорожно рылся в бумагах, отыскивал черновики. Опять мне казалось: надо, надо поскорее рассказать о Елене Филипповне Малуковой, о ее новокузнецкой подружке Дусе Брагиной... Всем-всем.

Отыскал наконец номер телефона, снял трубку.

— Ирину?.. Ирина на работе.

— А... Елена Филипповна, извините? — спросил осторожно. — Жива ли, здорова?

— Нет Елены Филипповны. Года полтора назад умерла.

Родное наше, российское: все откладывал, откладывал. Казалось, впереди — вечность. И я еще непременно увижу Елену Филипповну и побываю в Новокузнецке, поподробней расспрошу о Дусе Брагиной, с самой повидаюсь, коли жива... Не успел.

Позвонил попозже. Повинился. Посочувствовал. Потом спросил: “Когда бабушка умерла, не сообщила Ирина в Новокузнецк?.. А туда, где когда-то работала Елена Филипповна — в Театр оперетты?”

Еще до ответа понял, что было ей по-житейски не до того...

Справился о работе — да, все там же. Правда, теперь у нее не только горные лыжи, но и виндсерфинг тоже. Стала инструктором и тут. Значит, парус уже не падает на воду?.. Нет, не падает. На любой волне, под любым ветром — уже нет.

Родное наше, российское: опоздал...

Ведь мысленно обращался к ней очень часто — выходит, когда Елены Филипповны уже не было, все числил, все числил ее в живых... Может, не зря?

Коли жива память — жив и дух, и надо, чтобы он жил, непременно жил дальше — всемогущий и всеспасительный. В родных бы жил. В близких. В нас — только слышавших о ней. В тех, кто теперь о ней прочитает...

А увидите на Москве-реке, на Черном ли море, на быстрых волнах  в любом другом краю стремительный косой парус над юркой доской, отчаянную молодую пловчиху на ней — припомните этот мотив из “Сильвы”:

 

Красотки, красотки, красотки кабаре!..

 

И вспомните этих женщин в пропахшем гарью суконном черном рванье, яростно бросающих в огненное жерло мартена тяжелую просыпь жестокой зимой сорок второго года. Варивших сталь.

Вспомните.

Пожелайте здоровья и ясной осени тем из них, кто еще потихоньку здравствует. Помяните ушедших. Ради живых.

 

...Этот документальный, с мягким укором всем нам рассказ был написан в конце восьмидесятых, а десяток лет спустя, в девяносто седьмом, в Музее Советской Армии я попал на шумный праздник 50-летия знаменитого “калаша” — автомата Михаила Тимофеевича Калашникова.

В самый разгар праздника на пяток минут отлучился, чтобы вновь постоять перед стеклом, за которым в одном из залов, посвященных Великой Отечественной войне, лежит старый, с круглым “магазином” автомат “пэпэша”, на прикладе которого прикреплена вытертая солдатскими ладонями металлическая планка: “Сибиряку — от Чалкова”.

Около стенда было многолюдно: пожилая женщина с указкой заученно рассказывала, как сталевар Александр Чалков за срочное освоение выплавки брони на Кузнецком комбинате получил Сталинскую премию и отдал ее на приобретение автоматов для своих земляков, воевавших в знаменитой Добровольной Сибирской дивизии, как с фронта приехал представитель от бойцов-сибиряков и вручил Чалкову гвардейский значок, который тот носил потом на пиджаке рядом с самой высокой наградой — орденом Ленина...

— И всю до копеечки премию отдал? — громко спросил вихрастый паренек у молодого, немногим старше, мужчины. — Всю-всю?!

— Тогда попробуй, брат, не отдай, — с нажимом взялся объяснять старший. — Такая жизнь тогда: все — только по приказу...

А я опять вспомнил подручных Чалкова: Брагину Евдокию, кузнечанку, и Малукову Елену, москвичку...

И все вспоминаю нынче, когда “металлургический” термин   п е р е д е л   обрел уже иной, хищнический смысл...

Не дописал тогда? Не досказал?

Но как это можно   т е п е р ь   досказать?

Как до конца осмыслить?

 

ЖАР-ПТИЦА

 

 Запсиб тогда еще не упал, стоял крепко, и не только в Кузбассе: стальная его “империя” простиралась и на Кубань, до Ейска, где на просторном дворе рыболовецкого колхоза “Победа” деревянная “бочкотара” с белыми разводами соли делила место с пучками арматуры да тяжелыми бухтами толстой про­волоки: в свободное от путины время отвозили в Турцию, в Болгарию, в Грецию... Четыре часа лёта из Новокузнецка, а в краснодарском аэропорту ждет “Икарус”, который через три часа доставит тебя в общее владение рыбаков да металлургов — благоустроенный и гостеприимный “Рыбацкий Стан”, расположенный почти у кромки залива, рядом с центральным городским пляжем. Тот же “Икарус” отвезет потом и на знаменитую Должан­скую косу, где море у берега и глубже, и заметно прозрачней.

Валялись в августе на горячем песочке: мы с женой и семилетним внуком и Олег со своей семьей — красавица Люба и двое мальчишек, Алеша и Костя: десять лет и двенадцать. Все с крестиками, нет только у Олега, и я решил на досуге, значит, подзаняться миссионерством: что это ты? — говорю. — Согнул бы он тебя, что ли? Православный наш крест на твоей пролетарской шее?

Он ткнулся в грудь подбородком, словно что-то рассматривая: “Не видать?.. Уже пропал, да?” Я невольно поискал глазами на тонкой подстилке, на которой сидели да полеживали вокруг пузатого астраханского арбуза, к этой минуте уже уполовиненного, глянул на прибрежный песок, потом на море: “Ну, извини: соскользнул, может?”

Олег и Люба весело переглянулись, чем-то явно довольные, а мальчишки глянули на меня как бы с некоторой иронией.

“Она мне подарила, — кивнул на Любу Олег. — Большой такой крест. Серебряный. На длинной цепочке. А потом однажды “печка” не шла, у открытой лётки, в самом пекле возился, а он из-под рубахи выпал и над канавкой, видно, так раскалился, пока я над ней все гнулся. Тут сильно полыхнуло, попятился, а когда рывком выпрямился, он мне метку под горлом и припечатал...”

“В бригаде говорят, закричал даже, — глядя на Олега, сказала Люба, и в тоне ее послышалось что-то явно большее, чем простое сочувствие. — Клейменый у нас отец... “Медведь” клейменый!”

“Долго не сходило”, — согласился Олег.

А я теперь повел опущенной головой, сам над собой посмеиваясь и перед ними винясь: вот тебе, писатель, в который раз — вот тебе! Сыскался миссионер-доброхот. Сам с карандашиком всю жизнь на Запсибе: сбоку припека. Художница Алла Фомченко, беззаветная трудяжка и умница, мастерица, каких поискать, написала яркий портрет: над головой жар-птица, и свисающий пышный хвост ее продолжается сбоку этой самой канавкой, по которой льется малиновый ручей только что выпущенного из домны металла. Возле груди книжечка: “Было на Запсибе”. В том и штука: с кем было-то?

Их жар-птица и в самом деле пышет огнем, приблизишься — опалит, а то и вообще, стоит зазеваться, сожжет. Такое дело — горновой! Потому и зовут “медведями”, что на заводе самую тяжелую работу ворочают. И — самую опасную.

Олег, правда, Харламов на медведя и не похож совсем. Высок, строен, плечист, с тонкими чертами лицо с большими карими глазами, правильной формы нос, ухоженные короткие усы. Ранняя залысина над высоким лбом придает почти профессорский вид. Целыми днями не расстается с книжками вовсе не дурного пошиба. Покупал при нас детям дорогую игру на электронике, и чуть ли не все в магазине ему в рот заглядывали: как на полушутке все объяснял и заодно школил. Но у самого никаких амбиций и никакого желания “бросить лопату”. Начнет Люба нарочно при нас подначивать — чтобы я, как понимаю, ввязался в разговор да поддержал ее определенно дельные рассуждения, — Олег только добродушно посмеивается: попиливай, мол, давай — что же это за жена, если не пилит? Когда однажды я слишком горячо стал ей поддакивать, он рывком приложил к груди свою крупную, тяжелую пятерню: “Ну, не хочу я в начальники, не хочу в инженеры, я —   а р т е л ь щ и к!”