И все-то мне хочется раздвоиться — как бы, сохраняя жену, завести и любовницу, — чтоб, припадая к родимой земле возле стойки пивной, пить порою пустынный и горький, тревожащий воздух “Кофейни”...
Если нужно купить пяток длинных гвоздей или, скажем, три метра электропроводки — куда мы направимся? Ясное дело, на рынок, в скобяные ряды. Они расположены вдоль по улице Достоевского, на краю Березуевского оврага. А вон там, за железной будкой, к оврагу отходит проулок, — давайте, читатель, неспешно пройдем по нему.
Здесь на столиках и на рогожках, расстеленных по земле, разложен разнообразнейший (по-старинному — москательный) товар. Есть шурупы и гвозди, долота и сверла, отвертки и шильца, уголки, петли, скобы, куски канифоли и баночки с оловянным припоем, мотки разноцветной проводки... Но этим торговля не ограничивается: вдруг видишь стопку старых журналов — “Человек и закон” вперемешку с “Искателем”, трех фарфоровых слоников, шерстяные носки, коробочку блесен, брошюру “Тантрический секс”, цветочный горшок, две калоши, одинокий ботинок (видно, он дожидается одноногого инвалида), мышеловку, заштопанный зонтик и средство от моли. Кажется, люди выгребли все, что у них завалялось в углах и кладовых, — и вынесли на продажу.
А покупателей мало. Да и кому нужна эта вся, в большинстве своем бесполезная, рухлядь? Вот разве что детям — играться. Помните, как Том Сойер в уплату за право покрасить забор получил от приятелей дохлую крысу, которую можно было крутить на веревке, кожуру четырех апельсинов, хрустальную пробку от графина, ошейник без собаки, сломанный перочинный нож и одноглазого котенка? Кажется, все это можно найти и здесь.
Но пройдем дальше. Проулок соскальзывает в овраг. Продавцы с каждым шагом становятся все оборванней, товары — все удивительней. То, что разложено на мешках и газетах, уже совершенно никчемное, ржавое, взятое, без сомненья, со свалки. Колючая проволока, арматурные прутья, скелет разбитого велосипеда — а вот, отдельно, погнутое колесо и педаль, — изъеденный ржавчиной нож, треснувший черенок лопаты, корзина без дна... Через пять-шесть шагов ступаешь, по сути, на территорию свалки. Но только мусор разложен еще по порядку, рядами и кучками — им еще пытаются торговать. Продавцы глядят виновато — словно они просят милостыню.
А вот здесь уже настоящая свалка. Тропинка теряется в мусоре: битом стекле, цветастых пакетах, картонных коробках. Синеватый дымок стелется по-над склоном. Несколько человек бродят меж грудами мусора, роются в них, что-то порой поднимают и складывают в мешки. Видимо, то, что им не удастся съесть, — будет выставлено на продажу.
И вот непонятно: то ли рынок сходит на нет, превращается в свалку, то ли, наоборот, свалка, сама из себя, из обилия мусора, рождает осмысленность и регулярность торговых рядов? Или рынок спускается к свалке — или все-таки свалка медленно превращается в рынок?
И на каком из путей — то ли вниз, то ли вверх — находимся мы, находится бедная наша страна?
Арсентий Струк • Не себе одному принадлежит человек (О Борисе Зайцеве) (Наш современник N11 2002)
Арсентий СТРУК
НЕ СЕБЕ ОДНОМУ
ПРИНАДЛЕЖИТ ЧЕЛОВЕК
(О Борисе Зайцеве)
Новичок в литературе, сразу замеченный Горьким, Чеховым, Телешовым, Андреевым, Короленко, Вересаевым, Михайловским, Куприным.
Сорокалетний писатель, опубликовавший шеститомное Собрание сочинений.
Автор пятидесяти книг на русском языке и двадцати на других языках, изданных за рубежом к 1972 году.
Человек, две трети жизни (из 90 лет) проживший в эмиграции, но написавший такие проникновенные строки о России, которые могли быть созданы только великим писателем. Не побоимся такой оценки.
Речь идет о Борисе Константиновиче Зайцеве, родившемся в Орле и прожившем в калужском крае и самой Калуге почти 16 лет, похороненном на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Шмелевым, Мережковским, Тэффи, Гиппиус.
Нет, я не собираюсь писать строго выстроенную статью о жизни и творчестве этого русского классика, нашего земляка. Я лишь хочу поделиться некоторыми мыслями, возникшими при перечитывании прозы Б. Зайцева перед встречей с его потомками, приезжающими из Франции. О человеке, давно уже принадлежащем истории нашей культуры, нашей литературе, во многом — нашем современнике.