Выбрать главу

 

Заночую будущей весной

На уютном кладбище России,

И склонится ветка надо мной,

Как-то вдруг по-женски обессилев.

А потом я встану, но не я,

И опять возрадуюсь погоде,

И моя веселость, не моя

Растворится музыкой в природе.

 

Чем Горбовский привлекал к себе в Питере диссидентствующих поэти­ческих интеллектуалов? Своей необычной изломанностью, своей мистической опустошенностью души, через которую уже прошло всё: женщины, семейный уют, скитания по стране, состояние длительных запоев, бунтарство и лихачество. Он был этаким русским Рембо, которого не стыдно было показать и зарубежным гостям, которого можно было, как некую экзотику, свозить и к стареющей Анне Ахматовой. Эта “приватизация” Анны Ахматовой, обло­женной “кольцом” Рейна и Бродского, к тому же признающих, что её поэзия им всегда была далека и чужда, еще требует отдельного разговора. К примеру, Иосиф Бродский отрицал малейшее влияние Ахматовой на своё творчество, даже признавался в отстранённости от её поэзии. Тот же Анатолий Найман упрекает и сейчас Анну Андреевну за её патриотические стихи о России, считает эти стихи фальшивыми и заказными. Но при этом они плотно обложили её в последние годы жизни, как бы представляя в её глазах всё молодое поколение русской поэзии. Они уже определяли, кого показывать Анне Андреевне, кого не подпускать. И вот как-то они всё же решили показать Ахматовой Глеба Горбовского, в надежде оказать большее влияние на его дальнейшее развитие. Его везли как некоего падшего ангела, к тому же обладающего в своих стихах прикрытой народностью, природным русачест­вом духа, имевшего наглость иногда демонстрировать поэтическую русскость. Об этом, очевидно, тоже было доложено в соответствующей окраске Анне Андреевне еще до его приезда. Кстати, самому Глебу Горбовскому тоже, как и всему питерскому поэтическому кружку, “сдержанная, напряженно-утончённая, воспитанная в духе благородного девичества, благопристойная, тактичная поэзия Ахматовой казалась... чем-то хрустально-заиндевевшим, не чужеродным вовсе, но как бы отстранённо высокомерным. Мне, после­военному подростку-скитальцу, хотелось чего-нибудь попроще, позапашистей и, что скрывать, поразухабистей...”. Поэтому и не было у Горбовского изначального благоговения перед, как бы сказать попроще, литературной питерской античностью. Почему-то все питерцы, от Бродского до Горбов­ского, предпочитали Анне Ахматовой поэзию Марины Цветаевой. Не буду пересказывать саму встречу, она описана в воспоминаниях поэта, скажу лишь, что любой пожилой человек, каким бы великим в своем творчестве он ни был, обладает и набором жизненных слабостей, которые не особенно и скрывает, которых уже и не стесняется, особенно в общении с молодыми. Но эти слабости не замечаются, если ты живешь в мире его творчества, преклоняешься перед его стихами или прозой. Если же этого нет, то идет трезвый анализ увиденного при встрече хоть с Львом Николаевичем Толстым, хоть с Михаилом Александровичем Шолоховым, хоть с Анной Андреевной Ахматовой. В поэзии прежде всего необходимо ценить саму поэзию, а вся мемуаристика, все дневники и прочие реликвии великих в лучшем случае помогают (и то не всегда, не во всём и не всем...) проникнуть в тайну наибо­лее сокровенных строк.

В этой встрече Глеба Горбовского с Анной Ахматовой, особо не повлияв­шей ни на Ахматову (что естественно), ни на Горбовского, я обратил внимание лишь на маленькую дискуссию, возникшую вокруг стихотворения Горбовского “Ботинки”. Поэт читал Анне Андреевне свои лучшие стихи. Как я предполагаю, компанией Бродского Анна Андреевна была предупреждена об определенном русофильстве Горбовского. И вот Ахматова неожиданно замечает в его не самом громком и не самом важном стихотворении одну деталь — как поэт противопоставляет своим же увлечениям разными модными сандалиями, беретами по-прежнему лежащие под кроватью рабочие ботинки. “...Но всегда нас под кроватью ожидали / грузовые эпохальные ботинки”. На самом-то деле, кажется мне, у поэта в таком противопоставлении и в мыслях не было никакого намёка на русофильство. Скорее — праздность и труд, отдых и привычная работа, а уж совсем не гимн народному, националь­ному. Мол, носим чужие сандалии, но не забываем о своих русских посконно-исконных ботинках. Поотдыхал — и за работу. Тем более, так и текла в те годы жизнь самого Горбовского — рабочим в долгих изнурительных экспе­дициях. Но, видимо, нацеленная компанией Наймана и Бродского на “воспи­тание” талантливого, яркого, вполне своего, но тянущегося к чему-то почвен­ному, народному поэта, Анна Андреевна “... произнесла в мою сторону:

— Ботинки — нерусское слово... У нас (в России. — В. Б. ) башмаки или сапоги. А ботинки — не наше. — Замечательно, что слово “нерусское” произ­несла она слитно, как эпитет, а не как отрицание”.

Вспоминая об этом эпизоде сегодня, Глеб Горбовский сожалеет, что ввязался в спор, считает, что, может быть, Ахматова и была скорее всего права. А я вижу из текста то, что показалось вначале и самому Горбовскому: “Ахматова, мягко говоря, отстала от жизни...”. Это не плохо и не хорошо, это обычная привилегия пожилых людей — жить в мире старых понятий и традиций. Конечно же, сегодня именно “башмаки” выглядели бы необычно, и в “ботинках” уже никто не заметит нерусскости, и никакого антизападного “квасного” душка в этом стихотворении нет.

Как уцелел Глеб Горбовский уже на втором круге своей поэтической судьбы? Можно было уйти от кладбищенско-кабацкой тематики и спокойно обживать элитарный интеллектуальный мир поэтов, презирающих всё квасное и народное, опираясь на полуподпольную славу своих “Фонариков” и других “непристойных” стихов, обживать самиздат и тамиздат, который с радостью принял бы в свои ряды именитого поэта. Но был этот мир настолько чужим и инородным для Горбовского, что никак не приживался в нём поэт. И что было делать? Куда идти? Поэтический Ленинград тех лет был лишен таких русских явлений, как “круг Вадима Кожинова”, “круг “молодогвардейцев”, “клуб “Родина”. Не было и стойких вологодских подвижников. Каждый выживал в одиночку, почти не было никого, к кому можно прислониться в трудную минуту. К тому же и официоз литературный Горбовского недолюб­ливал. Может быть, потому еще Николай Рубцов так быстро исчез из Питера, что почувствовал чужесть тамошней литературной среды? Глебу Горбовскому из своего города ехать было некуда. Но его поэзия пронизана болью русской судьбы, что делало его уже навсегда национальным русским поэтом. Чувство великой русской культуры соединялось с чувством природной русскости. Может быть, это и спасало его от всех бед?

Я сам в том же Питере проходил подобные искушения. Тоже был допущен в прогрессистские круги. В модные литературные салоны, где было достаточно много ярких и талантливых людей. Бывал дома у Иосифа Бродского. Проводил с “кинетами” Львом Нусбергом и Франциском Инфанте в Петропавловской крепости осень 1967 года. С Женей Ковтуном и Михаилом Шевченко устраивал полуподпольные встречи и выставки мастеров авангарда. Не собираюсь никого осуждать или обвинять. Но тогда же и стало ясно мне — мы разные люди. С разными идеалами и принципами жизни, вот и всё. Рано или поздно становится так тесно и душно в чуждой тебе среде, что бросаешь связи и знакомства, меняешь намечающуюся судьбу и, теряя во всём, идешь к своим будущим русским соратникам и сподвижникам. С неизбежностью дух побеждает. Так бывало на Руси со многими. Так было и с Глебом Горбовским. Потому считаю, что не стоит осуждать всех тех, кто пусть и с опозданием, но стучится в наши русские двери. Дух потребовал!.. Наверное, так же и удачливый литератор или артист бросал все свои удачи и уезжал в брежневское время из России в Израиль, отнюдь не зная, что его там ждёт. Он искал свою почву. Тоже дух требовал...

Так и складываются национальные культуры. Так они спасаются в трагические времена. Так выживают в эпоху перемен. Всегда есть подвижники национальной культуры. Горбовский — один из них.