С чёрствых лестниц, с площадей
с угловатыми дворцами
Круг Флоренции своей
Алигьери пел мощней
утомлёнными губами.
Бытовые неурядицы не помеха для творчества в эпоху борьбы Сталина и Троцкого, гвельфов и гибеллинов. Если уж Дант мог говорить с “чёрствых лестниц” о новой жизни, то эти строки о нем были написаны через несколько дней после того, как поэт поставил молодые воронежские холмы рядом с легендарными холмами Тосканы. Голос Данта, слышимый “с площадей с угловатыми дворцами”, перекликается в стихах с его голосом, несущимся из центра Третьего Рима с площади, где “круглей всего земля” , простирающаяся “вниз до рисовых полей” , “ покуда на земле последний есть невольник” . “Я обведу глазами площадь всей — всей этой площади с её знамён лесами” . Может быть, это описание народного шествия, требующего расправы с врагами социализма.
А почему бы нет? Разве поэт через несколько дней после сообщения о расстреле Тухачевского и его соратников не написал:
Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот “Правды” первая страница,
Вот с приговором полоса.
И далее о том, что всем патриотам страны должно сплачиваться в трудное время вокруг вождя:
Непобедимого, прямого,
с могучим смехом в грозный час,
находкой выхода прямого
ошеломляющего нас.
В воспоминаниях М. Чудаковой о встречах с вдовой Михаила Булгакова Еленой Сергеевной есть важные свидетельства того, что взгляды Булгакова и Мандельштама на события 1937 года были очень близки: “— У него (Булгакова. — Ст. К. ) было ощущение возмездия от этих арестов?
— Да, не скрою от вас, было! Он открывал газету и видел там имена своих врагов... Все эти люди — они же травили его!” Там же приведена запись Е. С. Булгаковой из дневника от 23.4.1937 г.: “Да, пришло возмездие. В газетах очень много дурного о Киршоне и об Афиногенове...” Фамилий Булгакова и Мандельштама нет под письмами, требующими кары, расстрела, наказания, о “сталинистских” стихах поэта никто не знает, они написаны для себя, а потому их искренность — неопровержима в своем бескорыстии.
Словно бы бросая вызов робким душам, не знающим, куда деться от “грозных площадей” с “лесами знамён” , Осип Мандельштам мужественно сравнивает трагедию своего времени, разыгрываемую в театре, не уступающем античному, с трагедиями великих греков:
Воздушно-каменный театр времён растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех —
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
(12 янв. — 4 февр. 1937 г.)
Он видит в этом театре искры бессмертия и глубоко запрятанный под покровами обоюдного политического словоблудия трагический смысл происходящего на мировой арене, коей в те времена стали московские суды и партийные пленумы. Вышинский говорит одно, Бухарин — другое, а Мандельштам, косноязычно бормоча, облекает в слова-символы свои прозрения:
Необоримые кремлёвские слова —
В них оборона обороны
И брони боевой — и бровь и голова
Вместе с глазами полюбовно собраны.
(Пророческие догадки о будущей войне и победе!)
Все звонки Сталина Пастернаку (с разговором о Мандельштаме), Булгакову были отчаянной и рискованной попыткой объединить общество перед неизбежной войной “хоть лаской, хоть таской”, хоть кнутом, хоть пряником. Бывший семинарист помнил ветхозаветную истину о том, что “царство, разделившееся само в себе”, должно неизбежно погибнуть, и понимал, что после жесточайшей гражданской войны и мучительной коллективизации какая-то часть народа может отшатнуться от власти и даже перейти на сторону врага. Создать монолитное общество по всей вертикали — задача была почти невыполнимая даже и при всей сверхчеловеческой воле и организационном гении Сталина.
* * *
Воронежскую тетрадь поэт заполнял в здравом уме и твердой памяти, в привычной для него сложной, перетекающей из одного стихотворения в другое словесной ткани, из которой он выкраивал и шил свои лучшие вещи. А коли ткань того же качества, то и социально-исторические, или социально-философские, или, в конце концов, социально-патетические стихи его воронежской зимы бессовестно считать поделками второго или третьего сорта, некими жеманными извинениями или неумело-льстивыми одами. Не на таких дрожжах восходил его талант. Это был человек-кремень, готовивший себя всю жизнь к жертве за свои убеждения, и подозревать его в двуличии и трусости могут только ничтожные души.