Парк, разбитый на склоне под главным усадебным домом, являл собой странную смесь порядка и беспорядка. На первый взгляд здесь было чисто: земля на аллеях хранила следы разметавшей их утром метлы; под сенью дерев примостились скамейки; нарядный, дугою прогнувшийся мостик сиял свежевыкрашенными перильцами. Но что-то здесь все-таки было не так, как бывает в ухоженных парках. Деревья, старинные липы и клены (они должны были помнить и Федора Тютчева), были косматы, растрепаны, дики. Отсохшие сучья, которые некому было обрезать, торчали из темной листвы и валялись в траве под деревьями. Видно, их обломало ночным еще ветром — тем ветром, который был так знаком Тютчеву. А вдоль парковых влажных тропинок и прямо по ним пролегли водомоины, рытвины после недавнего ливня. Из-за этих местами глубоких размывов казалось: земля парка потрескалась от какого-то, ей самой непонятного, напряжения, от усилия сдержать нечто рвущееся наружу.
А камни? Тяжелые серые лбы валунов попадались там и сям: ливень и их потревожил, подмыл, кое-где вынес по глинистым склонам на тропы, и приходилось переступать через эти угрюмые валуны. В целом все это — и сучья, и камни — наводило на мысль о еще не смирившемся хаосе и о таинственных силах, продолжающих — прямо сейчас! — сотворение мира.
В доме-музее не оказалось ни одного посетителя. Литографии, книги, портреты, виды Москвы, Петербурга и Мюнхена — то, что лежало в витринах, висело на стенах музея, — можно было рассматривать долго, подробно. Но что-то — какое-то смутное беспокойство — вело дальше и дальше по анфиладе пустых гулких комнат. Как будто душа ожидала ответа на некий важнейший вопрос — тот вопрос, что был задан негаснущей, тлеющей в сердце тревогой. О себе ли самой вопрошала душа — или о России, покрытой дымами пожаров? Но, как ни смутен был тот невнятный, томящийся в сердце вопрос, как ни мало надежд на ответ оставалось в душе — Тютчев должен был поддержать и утешить...
Круг комнат уже замыкался — как вдруг на стене, за стеклом, в небольшой скромной рамке я увидел клочок мятой серой бумаги. Края его были затрепаны, а ореховые чернила выцвели до желтизны. И на этом клочке характерно-тревожным, нервическим почерком Тютчева было написано несколько слов о России, важнее и глубже которых уже никому никогда не сказать:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
XII
Как странно: общенье с тревожным, трагическим, исполненным противоречий миром Тютчева вселяет больше надежды, чем даже общение с миром Пушкина, столь гармонически-полным, столь светлым, что он уже кажется невозможен и недостижим; Все-таки Пушкин — символ побед и сиянья России; тогда как Тютчев (переболевший позором Крымской войны) — символ русской тревоги, отчаяния и поражения, и которые все-таки неким таинственным образом оборачиваются русской победой над хаосом жизни.
В этом-то смысле Тютчев сейчас для нас чем-то даже нужнее, чем Пушкин: не упоенье гармонией нас исцелит, но сознание того, что наш русский путь есть путь одоления противоречий, путь обуздания и просветления хаоса.
В этом главном — в усилии совмещения противоречий — Россия и Тютчев настолько близки, так интимно-едины, что, право же, трудно понять одно без другого. Именно это, а не только гениальность стихов, делает Тютчева глубочайше-национальным поэтом. Он так народен, так близок русской томящейся и неспокойной душе, как, может быть, ни один из иных наших гениев.
Россия и Тютчев едины в космогоническом общем усилии удержать, приручить неуемно бунтующий хаос, превратить пламя дымного гибельного пожара народных и личных страстей (пламя адских бушующих топок!) — в ровный свет Жизни и Истины. От напряжения именно этой великой задачи так содрогалась, вибрировала, изнемогала душа Тютчева. Этот сухонький старичок с отстающими от висков седыми прядями редких волос был, по сути, Атлантом, несущим бытийное бремя, почти непосильное смертному. А он нес его всю свою жизнь. “Как тяжко гнетет мое сознание мысль о страшном расстоянии, разделяющем нас! Мне кажется, будто, для того, чтоб говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир” (Э. Ф. Тютчевой).