А мне интимно (до этого): “Что случись, тебя кто будет защищать? Владимов? Мы будем защищать”. “А сколько защищали, — вступал главред Сорокин, — ты всего не знаешь, и в случае с Дьяковым я тебя выгораживал перед ЦК” и т. д. Деликатные, но постоянные попреки книгой, той, что вышла, и следующей. Я: “Забудьте, что я давал рукопись, если корить, так чем другим”.
Марченко отстранился от встречи, Целищев сидел “на выстреле”, готовый по команде “фас!” вцепиться во Владимова. Владимов ушел, и после него вдруг все заговорили, какой он хороший. “Не отдадим на Запад!”, “Издадим!”, “Мы не звери, давно бы ему надо придти”. Камень с души.
Потом мы с Владимовым ходили к даче Сталина. Не специально, а по пути в магазин. И когда сидели, перебирали все пережитое за эти дни (партком Московской писательской организации, райком, встреча его в СП, его письмо, выволочки мне, и серьезные, до разрыва, ссоры), то легче почти не было. Но — все-таки!
На следующий день он принес (дважды пришел в Каноссу!) рукопись.
Радость! Письма, открытки от Нади. Тоскую душевно по ней. Она бы была рядом, и на нее же бы кричал и так же бы полез на ветряные мельницы, так же бы ввязался в защиту, но она была бы рядом. Тоскую сильно. И всю перестройку квартиры затеял для того, чтоб ее обрадовать и отвлечься.
И сегодня пишу это на новом месте. Прощай, мой кабинет, он отдан дочери. Книги (мои любимые) и стол переехали в спальную комнату. Прощай, моя гордость, кабинет. Какой удар по друзьям и знакомым. Сколько было похвал моим деревяшкам — стеллажам. Но! Дочери нужна комната. Отдельная. А уж как я мечтал об отдельной комнате, уж как! уж как! Когда писал ночами в ванной, когда ютился по библиотекам, когда приходил в чужие дома.
Но много ли я писал в своем кабинете? Он больше был комнатой приезжих. Да и много ли вообще я писал?
Марченко (ему было поручено), прочтя повесть, говорил такую херовину, что слушать стыдно. Идти в лоб — упрется: хохол, надо покивать. А вообще эта история сделала меня сильнее, и не кивал, а вякал против.
Он отдал повесть Прокушеву. А в журнале читают. Терпение — вот что отмечает талант. Если талант, то терпи.
Скоро приедет Надя. Сердце успокоится. Гадал (пасьянсом) на нее — сходится хорошо. А раз перед сном не вышло, вот уж тоска.
Здоровый мужик — и тоска? Да, здоровый мужик, и тоска. Вот я такой — люблю жену. Уже близко. Мы так похожи, и оттого так трудно. Оба — личности.
14 июля. Вчера снова занимались хозяйством. Задыхались от химии — клей, краска, лак, бензин.
Пошли купаться на Москву-реку. Нефть у берега, мусор, больше всего опять же химии — полихлорвинил, множество бутылочных пробок, игрушки, фляги, дерево. Разгребли муть, поплыли, дальше вроде чисто. Плыл азартно, пока не ударился головой о солдатский сапог.
И все-таки и тут, у Южного порта, где река вытекает из Москвы, тоже купаются. И дети. И собаки. Моют машины. Мужички распивают. Поболтал ногой в пробках, в мазуте, оделся. До сих пор пахну нефтью. Вечером мыл голову.
Сделали с Михаилом столик. Начинается последняя неделя, скоро Надя.
15 июля. В вагоне метро цыганенок, лет четырнадцати, сзади привязал страшно грязного, босого мальчика. Мальчик сосет грязный палец. Кто-то подарил огурец, цыганенок откусил его и сунул, не глядя, брату. Вспомнил одного философа, говорившего: “Цыганская оседлость — признак идеального строя. Пока они скитаются, нет подобного”.
“Пушкин — современник вечности”, — прочел я в очень серой рукописи.
17 июля. Было долгое партбюро и на следующий день до-о-лгий комитет (союзный). На партбюро удалось (тьфу!) отстоять дату отчетного собрания, 4 августа, и оговорить свой уход с поста секретаря. В принципе. Но принципиально.
На комитете справедливо ругали за качество. Феликс Кузнецов делал критический обзор и (спасибо ему) упомянул Тендрякова и Владимова. Вчера хорошо купались. Был ветер, и грязь отнесло. Сплю лучше, валерьянку перестал глушить.
Но был мерзкий сон. И хоть говорят, что покойник не к плохому, но я видел перевозку тела так реально и с такими запахами, что проснулся в ужасе. Это, наверное, оттого, что умер молодой (37 лет) поэт Вячеслав Богданов и его увезли в Челябинск. “Вымрем, как древние греки”, — говорит Сорокин. Уныние, какой-то мор на русских.