Выбрать главу

Идут экзамены, идут все дни, и этим я занят, и только этим. Десятые прошли, а сегодня восьмые.

Злость на себя перехлестывается на жену. Договор из Польши (держу в руках) подстегнул: нечего ужиматься, как девке, Бог посмотрит, посмотрит, да и дернет назад то, что дал. Дано — работай. Любовь жены всегда эгоистична. Самоутверждала себя, не отставая, доказывая, что и она что-то может, невольно подчиняя своей занятости беспорядок дома, прося (обижаясь) понимания. Дошла до того, что статьи о чем угодно считала более трудной работой, чем мое писание. Это предел. Неужели еще надо объяснять, что быть женой писателя труднее и благороднее любой должности? И вековечнее. И увереннее. Нет. Ей надо глядеть на меня как на собственность, спекулируя на порядочности, дуться из-за рюмки, еще и упрекать в болезнях после партийных и депутатских работ, после родителей, которым кажется, что кандидатство чего-то стоит. Рюмки тщеславия, не больше.

Причем любит. Боится до смерти за меня, боится потерять, дорожит, несчастна тем, что моя работа должна быть для меня (и для нее) главным, и только в этом спасение. Дочь играет на три фронта. Ей нелегко, истерики при ней, крики на нее — разрядка нервов, она пытается сохранить семью.

Нужен перелом. Работа. Правильно меня ругают за неуверенность, за ерунду занятий, нет выхода! Схожу с ума от города, уехать далеко не могу, у родителей писать не могу, нет выхода. Книга не идет. Не идет книга.

А деньги! Как ранит любое напоминание о них! Не воровать же! На все-все найдется ответный упрек. Но оправдан я буду перед людьми и совестью работой. И тогда поймет. Работа!

 

10/VI. И смею думать, увлечение работой не есть эгоизм. Пока же я только болтаю сам с собой да извожу жену. Ей несладко. Взвалив на себя столько нагрузок, гнется, но, видно, и надо было столько, чтоб понять, что ничего путного из общественной деятельности не выйдет.

Кончил для заработка еще одну рецензию да вычитывал верстки Владимова и Марченко.

Моя же рукопись и думать не думает, чтоб идти в набор.

Господи мой Боже, дай хоть крохотную дачку.

 

11/VI. Вчера был весь день на работе — новость: рецензент не отвечает на телеграммы. Умер? Потерял рукопись? Сорокин говорит: перепечатай за мой счет. А оформление? Сейчас 5 утра, подпояшусь да в Калинин, искать рецензента. Уже два дня не бегал к реке. Во-первых, холод собачий, во-вторых, что-то изнутри напухло под левым соском.

Да и одному тоскливо. Позавчера еле выбрал место купания — забит берег баржами и подъемными кранами. В то место, где заплывал, опустили и полощут огромный ковш портального крана. По берегу выгуливают кобелей, кобелям в радость бегущий человек. Когда-нибудь вернусь без пятки.

На работе по-прежнему. Сидели у Владимова часов пять над версткой и все-таки на последней трети плюнули, не стали добивать. Это очень по-русски: ждать книгу 8 лет и не дочитать верстку. Титульный лист рукописи исписан весь. Моя надпись “в набор” окольцована надписями зав. редакциями, которые ставят фамилию “по распоряжению руководства издательства”, — мол, вынудили; подпись главного редактора гласит: “По указанию руководства СП СССР, письму т. Верченко (титул), распоряжению т. Беляева (титул)”. Они в ЦК Беляеву послали письмо: “Ваше распоряжение выполнили”.

Всю ночь снились пожары (к любви) и наводнения (писать хочется).

 

17/VI. Съездил. Адрес дали неверный, но нашел. Рецензия путаная, но не зарез. Сидел неделю над рукописью да ездил в издательство.

Все дни дожди и холодно и столько разговоров кругом о погоде. И в Калинине дожди. Но хоть из Волги умылся. Чистая, теплая вода.

Режиссер “Мосфильма” Борис Токарев насел, парень хороший, я обещал и на литре кофе сделал за полночи вариант сценария.

 

18/VI. Название романа: Увы, Земфира неверна!

И эпиграф: “Моя Земфира охладела”.

Вчера открылся съезд. Сидел внизу, слушал доклад на всех языках; красиво — когда Марков начинал очередной раздел словом “товарищи”, то на испанском это было “компаньерос”. Но еще лучше было, когда он говорил “судьба”. А на французском это было “фортуна”, когда докладчик говорил “гражданственный”, “гражданственность”, то на немецком звучало забавно: “цивильный”.

А так — толкотня.

Естественно, ушел с половины. Поехал с Николаем Самохиным в издатель­ство. У него “сигнал”, у меня запускается — Господи, благослови. Нумеровали вчера, отдали на дубликаты.

 

23 июня. И еще ездил вчера в издательство. А на съезде получил по морде и записываю специально, хотя никогда не забуду. В перерыве Б-в стоял с P-м, я разбежался, увидел их вдруг и радостно подошел. Они были заняты, говорили, и Б-в готовился что-то записать. Конечно, я поступил нетактично, но стратегически? Я был рад — не видел Р-а год, Б-ва полгода, но Б-в был недоволен, я это понял в секунду.

Вот это и есть по морде. Это тебе, милый, за благотворительность, за работу с цензором по “Живи и помни”, за борьбу за “Кануны”. Это тебе за под­вижничество после издательства и за облысение и поседение в нем. Это тебе за идеализм, за мечту о братстве “братьев”-писателей, за любовь к ним, за...

Я отошел, спросив только, да и то глупо: Володя приехал? Белов буркнул: “Разве Вологду зовут?..”.

Вот так вот.

 

Сегодня не хотел ехать на съезд, но поеду, так как звонили, просили. Не уговаривали, а в том смысле, что надо поговорить.

Поеду. Галстук надел впервые за пятилетку, обливаюсь потом.

 

24/VI. Утром звонок из “Современника”. Какую делать крышку (пере­плет): № 4, № 7.

Вчера на съезде. Не суетился, больше глядел. Снова ушел рано.

Вечер. Снова. Ходил. Встречи. Главное — Георгиевский зал. Грановитая палата. Был впервые. Высоко, легко как дышать.

Книг кое-каких купил. И разговоры главные о том, кто какие купил, а не о выступлениях.

 

28/VI. Какая же сволочь — городской сверчок! Будто крыса грызет кости, такой скрежет. Ночевали у родителей Нади.

 

Листал справочник СП. Там уже и моя фамилия, стиснутая Адольфовичем и Наумовичем. Прежняя история — будь это раньше, потолок бы прошиб, прыгая; видно, так делает судьба, чтоб всё в своё время, а своё для судьбы, видно, с опозданием.

 

Самая бессердечная инерция — инерция торможения. Купаюсь эти дни и заплываю подальше. На причале пахнет лесом. И всегда мучаю воображение, чтоб перенести реальность. Пахнет лесом — наша лесопилка в Кильмези; немного травы и куст ивы (опустить глаза, чтоб не видеть бетона), и сразу тропа за аммональным по микваровским лугам и т. д.

 

Дурацкий сон, доведший, однако, до боли сердечной: в комнате спал и храпел человек, мне приснилось, будто это по радио дышит, умирая и моля, женщина.

 

29/VI. Звонил Распутин.

Проводил Надю. Потом запишу. Для Польши кой-чего поправил и с Надей послал переводчику. И вот ночь. Никого почти не хочу видеть. Сделал в повесть две вставки. Одна — о фонтане водки, важная. Сейчас могу спать.

Купил вчера билет на 3/VII до Великого Устюга.

Брал командировку, будто христарадничал. Коридоры в СП РСФСР простреливаются, мрачные пыльные ковры, писатели-чиновники. Потом был у Нади в НИИ и т. д.

Что это за чесотка, писать о себе?

 

30/VI. Поел. День июня. Утром рано звонила Надя. Из Бреста. Сейчас едет по польской земле. У меня примитивное сознание: не понимаю, как переехать границу, не бывал за границей. Пример Пушкина и Лермонтова вдохновляет, тоже не бывали.

Утром ветер и волны, люди в плащах, мои речные братья по купанию не прибежали, да и я чуть не повернул: шторм, и берег забит обломками погибших барж и домов; вода в бревнах, а бревна в гвоздях. Но загнал себя в воду той же заграницей: выкупаешься — поедешь в Финляндию. Выкупался. Тьфу. Вчера Распутин как раз сказал, что его и меня посылают в Финляндию. Хорошо бы. Я так тянусь к нему, Бог, видимо, сводит.

Говорили долго, но судорожно, оба злились на себя и оба тянули, потом сговорились на письмо и оборвали. Эти дни плохо спал. Не оттого, что что-то делал, так получалось. Надя уезжала, часто плакала.

Только одно из работы — вставка о фонтане и о Маше (раньше). Очень важно.