Выбрать главу

Таким образом, Королевство Польское было не только самой большой, но и самой благополучной частью разделенной страны, поэтому едва ли уместна ироническая интонация в повествовании Муравьевой о том как “русские словно не замечали, что один из членов “семьи” явно тяготится родственными объятиями”. Когда же, руководствуясь лучшими побуждениями, она вступается за Пушкина — “Не станем утверждать, что его позиция была безупречна, но и не сумеем указать на образец подобной безупречности”13, — то возникает желание упрекнуть автора в недостаточном историзме и излишнем морализировании, напомнить, что Пушкин лучше нас знал и чувствовал свою эпоху.

Л. Г. Фризман был несколько ближе к принципу историзма, когда говорил в 1992 году: “Было бы, разумеется, смешно ставить в вину Пушкину то, что он не смог подняться в своей оценке тех или иных явлений до уровня классиков марксизма и даже революционеров-демократов”14.

Пожалуй, и правда “было бы смешно”: в 1830 году Марксу было 12, а Энгельсу 10 лет от роду; что же касается виднейшего из русских революционеров-демократов Н. Г. Чернышевского, то двухлетнему дитяти саратовского священника еще только предстояло счастье первого приобщения к основным персонажам пушкинских сказок.

Но почему-то вовсе не смешно вчитываться в последующие фрагменты данного текста. Фризман, например, убежден: “Если 130 лет назад польский вопрос в силу исторических условий не мог быть решен до конца справедливо и правильно, что стало возможным лишь в наши дни, то и тогда можно было стоять ближе к этому решению и дальше от него. Пушкин стоял от него дальше, чем наиболее передовые люди его времени”15. Беда Пушкина, как думает Фризман, состояла в недопонимании им столь очевидной для потомков истины, что “в 1831 году ни одно западноевропейское государство не собиралось нападать на Россию”16.

Возможно, что и “не собиралось”. Но ведь до польского восстания была “гроза 12-го года” и через такой же временной интервал после него — Крымская война. Пушкин все это достоверно знал или обостренно предчувствовал. Как следствие, гусиное перо в пушкинской руке уподоблялось стальному клинку — им он разил идейных врагов Отечества в полном соответствии с убежденностью, высказанной в “Борисе Годунове”:

Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?

Не войском, нет, не польскою помогой,

А мнением; да! мнением народным.

Ответственная, благотворная роль Пушкина в ситуации 1830—1831 годов состояла во внесении в общественное сознание России и Европы той справедливой и своевременной мысли, что не должно бы позволять полякам в тщетных попытках восстановления однажды утраченной ими государственности ставить под сомнение и угрозу существование государственности российской.

Почему мы здесь говорим о своем и пушкинском предпочтении именно российской государственности? Тому есть некоторые достаточно веские основания.

Во-первых, даже Энгельс, говоря во “Внешней политике русского царизма” о России середины XVIII века, довольно справедливо отмечал: “Это население находилось в состоянии духовного застоя, было лишено всякой инициативы, но в рамках своего традиционного образа жизни было пригодно решительно на все; выносливое, храброе, послушное, способное преодолевать любые тяготы и лишения, оно поставляло превосходный солдатский материал для войн того времени, когда сомкнутые массы решали исход боя”.

Во-вторых, он же, невольно отметив факт морально-политического единства и высокой жизнеспособности русского общества, вынужден был говорить нелицеприятные вещи о любимой им Польше, признавая, что “эта основанная на грабеже и угнетении крестьян дворянская республика находилась в состоянии полного расстройства; ее конституция делала невозможным какое-либо общенациональное действие и в силу этого обрекала страну на положение легкой добычи соседей”17.

Если это действительно так, то можно ли считать предосудительным свойственное русским государям стремление получить в Восточной Европе “свою” часть добычи, которая в противном случае доставалась бы геополитическим противникам для дальнейшего использования ее в качестве плацдарма против России?

Ведь имелись и соответствующие прецеденты. Так, в конце 1806 — начале 1807 годов одержавший в Центральной Европе военные победы и добившийся существенных дипломатических успехов Наполеон говорил: “Я — не Дон-Кихот в польском вопросе”. В его деловой переписке с комендантом Познани маршалом Даву и некоторыми французскими министрами содержатся весьма жесткие суждения и инструкции:

1). “Польша — это трудный вопрос, допустили разделы, перестали быть народом, лишены общественного духа, шляхта играет там слишком большую роль. Это труп, в который надо вдохнуть сначала жизнь, прежде чем я начну думать о том, что с ним делать... Я извлеку из нее солдат, офицеров, а потом посмотрю”.

2). “Если Королевство Польское и будет когда-нибудь восстановлено, оно должно быть таким, чтобы по первому сигналу 60000 польских солдат на лошадях могли стать в авангард французской армии, без подобной кавалерии мы не сможем атаковать и победить Россию”. (В 1812 году князь Ю. Понятовский под знаменами Наполеона вторгся в Россию во главе 80-тысячного кавалерийского корпуса. А. П. ).

3). “Ставьте патриотов на место”... “Не давайте никаких письменных обязательств”... “Не говорите о независимости Польши и сдерживайте всех, кто стремится показать императора как освободителя, принимая во внимание то, что он никогда ничего по этому вопросу не высказывал”18.

Возникшие было относительно “освободительной миссии” Наполеона шляхетские иллюзии неизбежно должны были в скором времени рассеяться; что же касается народа, то период неравноправного франко-польского союзничества был сразу же весьма недвусмысленно отображен им в фольклоре: “Сняли кандалы вместе с сапогами”.

Тем не менее, когда Денис Давыдов 9 декабря 1812 года триумфально вступил в Гродно, он обнаружил там все еще весьма сильные антирусские настроения. Поэтому в официальной бумаге, адресованной Давыдовым гродненскому населению, сурово говорилось: “Господа поляки! В черное платье! Редкий из вас не лишился ближнего по родству или по дружбе: из восьмидесяти тысяч ваших войск, дерзнувших вступить в пределы наши, пятьсот только бегут восвояси, прочие — валяются по большой дороге, морозом окостенелые и засыпанные снегом русским...

И что же? Я вас спасаю, а вы сами себя губить хотите! Я вижу на лицах поляков, здесь столпившихся, и злобу, и коварные замыслы; я вижу наглость в осанке и вызов во взглядах; сабли на бедрах, пистолеты и кинжалы за поясами. Зачем все это, если бы вы хотели чистосердечно обратиться к тем обязанностям, от коих вам никогда не надлежало бы отступать?.. ...один выстрел — и горе всему городу! Невинные погибнут с виновными... Все — в прах и в пепел!”19.

В 1812 году в Гродно никто не осмеливался ослушаться Давыдова. Что же касается событий 1830—1831 годов, то Давыдов в числе многих других военачальников успешно укрощал польских мятежников силой оружия и был произведен за это в генерал-лейтенанты.

Фернан Бродель, известный французский историк, один из основателей знаменитой школы “Анналов”, явно стоит в вопросе русско-польских отношений XVIII—XIX веков на порядок выше отвлеченного морализирования. Во “Времени мира” беспристрастный, универсально образованный Бродель говорил: “Желая того или нет, но Россия выбрала скорее Восток, чем Запад. Следует ли в этом видеть причину отставания ее развития? Или же Россия, отсрочив свое столкновение с европейским капитализмом, убереглась, возможно, от незавидной судьбы соседней Польши, все структуры которой были перестроены европейским спросом, в которой возникли блистательный успех Гданьска... и всевластие крупных сеньоров и магнатов, в то время как авторитет государства уменьшался, а развитие городов хирело?