Выбрать главу

 

Выводы:

1. Вопрос о нерусском происхождении адмирала П. С. Нахимова не имеет под собой почвы. Версия Штейнберга — продукт идеологической борьбы, преследующей цель “обезглавливания” русской нации.

2. Народ нашей Родины в равной степени чтит выдающиеся заслуги отечественных моряков, к какой бы нации они ни относились: швейцарца Франца Яковлевича Лефорта, голландца Корнелия Ивановича Крюйса, прибалтийского немца Ивана Федоровича Крузенштерна и многих других.

 

  Предлагается:

 1. В связи с предстоящим в июле месяце 2002 года двухсотлетием со дня рождения адмирала П. С. Нахимова активизировать работу Оргкомитета по подготовке и проведению юбилея выдающегося флотоводца России.

 2. Помощнику Главнокомандующего ВМФ — начальнику пресс-службы ВМФ совместно с Управлением воспитательной работы и научно-исследовательской исторической группой ГШ ВМФ, журналом “Морской сборник”, флотскими СМИ уже сейчас приступить к подбору авторов и разработке материалов, освещающих жизнь и деятельность адмирала П. С. Нахимова и широкой публикации их в СМИ.

 

 

Председатель

Морского научного комитета

контр-адмирала

Л. Сидоренко

6  июля 2000 г.

Станислав Куняев • Поэзия. Судьба. Россия (продолжение) (Наш современник N7 2002)

Станислав КУНЯЕВ

 

 

Поэзия. Судьба. Россия*

“За горизонтом старые друзья...”

 

Его имя, облик, речь, мысли, события, с ним связанные, настолько естествен но живут, растворенные, как соль в воде, в двухтомнике моих воспо­минаний “Поэзия. Судьба. Россия”, что мне в голову не приходило написать особую главу, ему посвященную. Может быть, такое случилось потому, что книга рождалась при его жизни, он читал ее главы, печатавшиеся в журнале, звонил, поздравлял, советовал кое-что уточнить, что-то убрать, а что-то дополнить или доказать более убедительно. Словом, работал над будущей книгой вместе со мной. Но 25 января 2001 года он умер. И после его смерти во мне постепенно разрасталось чувство незавершенности своих воспоминаний, наверное, потому, что образы людей в нашем сознании после разлуки с ними складываются по иным законам, нежели тогда, когда они живут рядом, звонят нам по телефону, говорят о разных житейских пустяках, забавляя или раздражая нас. Анна Ахматова не зря даже писала о том, что “когда человек умирает — изменяются его портреты”. Изменяются, конечно, не портреты, а незримый облик, хранимый в душевной памяти.

*   *   *

Не помню, кто познакомил нас, но было это жарким июньским днем 1960 года. Светловолосый, излучающий молодое дыхание жизни — ему еще не было и тридцати — Вадим затащил нас с Передреевым в какую-то светелку, которую он снимал в старинном московском особняке на бывшей улице Воровского. Он недавно ушел от своей первой жены и, празднуя холостяцкую свободу, буквально купался в череде мимолетных, но искренних романов, наслаждаясь декламацией стихов, брызгами шампанского, стихией цыганской венгерки, звуки которой так естественно вырывались из полукруглых окон бывшего дворянского гнезда. Цыганскую венгерку, которую я услышал в тот вечер, он разыгрывал самозабвенно, как бы воскрешая быт и нравы молодых московских славянофилов, живших столетием раньше в подобных особняках. Слушая его, я тогда подумал, что он, может быть, неосознанно, но страстно, глядя в потускневшее зеркало истории, ощущает себя этаким молодым Аполлоном Григорьевым, когда с кожиновским обаянием, к восторгу нашему, буквально терзая дешевенькую ширпотребовскую гитару, восклицал волшебные заклинания, вот уже полтора века не выходящие из моды:

 

Басан, басан, басана,

Басаната, басаната,

Ты другому отдана

Без возврата, без возврата!

 

Несколькими годами позже ленинградский поэт Александр Кушнер мрачно отзовется о знаменитой литературной гитаре, под аккомпанемент которой два века длится жизнь русской поэзии:

 

Еще чего — гитара,

Засучивай рукав.

Любезная отрава,

Засунь ее за шкаф.

 

Пускай на ней играет

Григорьев по ночам,

Как это подобает

Разгульным москвичам.

 

А мы стиху сухому

Привержены с тобой

И с честью по-другому

Справляемся с бедой.

 

Дымок от папиросы

Да ветреный канал,

Чтоб злые наши слезы

Никто не увидал.

 

Стихи написаны в 1968 году и означают не только разме­жевание питерской и московской литературных школ, не только традиционную вражду западников и славянофилов. К тому времени в истории определилось нечто большее: противостояние дисси­дентского и патриотического сознания в русской интел­лигенции.

В известном смысле их столкновение в конце 60-х годов ХХ века продолжило вечную традицию российской истории, впервые замеченную Александром Пушкиным в его размышлениях о “переметчике” Фаддее Булгарине: “В Москве родились и воспитывались, по большей части, писатели коренные, русские, не выходцы, не переметчики, для коих ubi bene, ibi patria*, для коих все равно: бегать ли им под орлом французским или русским языком позорить все русское — были бы только сыты”.

Я уверен, что стихотворение Кушнера написано о “разгульном москвиче” Вадиме. Кушнер, правда, забыл, что в ленинградской или, если хотите, питерской школе русских поэтов, кроме “суховатой”, “никотиновой” ноты Кушнера, Сосноры, Бродского, выродившейся в конце концов в сухую диссидентскую злость, жива и московская гитарная стихия от Александра Блока до Глеба Горбовского, — “утреет, с Богом, по домам”.

Да что там Кушнер! Нет, пожалуй, ни одного критика или публициста, о ком русские поэты 60—70-х годов написали и кому посвятили столько стихотворений, сколько Вадиму и о Вадиме. Кажется, первым, кто ввел его имя на поэтический Олимп, был Владимир Соколов.

 

У сигареты сиреневый пепел.

С другом я пил, а как будто и не пил,

Пил я Девятого мая с Вадимом,

Неосторожным и необходимым.

 

Стихотворение замечательно тем, что при высокой простоте стиля оно почти документально и фотографически изображает быт и нравы нашего литературного содружества тех лет.

 

Дима сказал: “Почитай-ка мне стансы,

А я спою золотые романсы,

Ведь отстояли Россию и мы,

Наши заботы и наши умы”.

 

Мы вспоминали черты и детали,

Мы Боратынского долго читали

И поминали почти между строчек

Скромную песенку “Синий платочек”.

 

Стихотворение написано в лучшую пору жизни Соколова, когда он был рядом с нами. До той поры, пока его последняя жена, возжелавшая, чтобы в перестроечное время Володя обрел другой “имидж”, не отдалила его от нас. Вот тогда-то он по слабости характера и под давлением ренегатской эпохи постыдно переписал стихотворение, убрав из него имя Вадима, и даже в одной из поэм зло и несправедливо назвал его “игрок на травке дедовских могил”.

В те же шестидесятые годы чудный романс написал и посвятил Кожинову Анатолий Передреев, а уж сам Вадим положил его на музыку, как и стихотворение Соколова.

 

Как эта ночь глуха, куда ни денься,

Как этот город ночью пуст и глух,

Нам остается, друг мой, только песня,

Еще не все потеряно, мой друг.

 

А дальше следовала строфа со строчкой из Фета, потому что тогда Вадим жил его поэзией и вышибал из нас не “злые слезы”, а слезы восторга исполнением двух романсов: “Сияла ночь” и “Только встречу улыбку твою...”

 

Настрой же струны на своей гитаре,

Настрой же струны на старинный лад,

В котором все в цветенье и разгаре,

Сияла ночь, луной был полон сад.

 

Помню его рассказ о встрече и разговоре с кумиром тогдашней Москвы Евгением Евтушенко:

— Читаю я ему стихотворение:

 

Чудная картина, как ты мне родна!

Белая равнина, полная луна.

Свет небес высоких, серебристый снег

И саней далеких одинокий бег.

 

Прочитал и спрашиваю:

— Чьи стихи?

А Евтушенко мне отвечает:

— Не знаю! Да и чего ты в них нашел хорошего? Так, пустячок какой-то... Фет? Ну и что! Каждый средний поэт может такое написать!

Когда Вадиму исполнилось семьдесят, “Наш современник” решил издать номер с поздравлениями юбиляру его друзей.

— А ты что-нибудь напишешь, Юра? — спросил я Кузнецова.