Выбрать главу

Как видим, обращение к образу Карла Великого на уровне универсаль­ного политического символизма имеет значение, выходящее далеко за пределы собственно славянской темы. И хотя я не стану утверждать, что оно знаменует возможное возвращение западного libido dominandi (“похоти властвования”. — Бл. Августин) в его самой грубой и жестокой форме, с учётом некоторых тенденций общемирового процесса и ужесточающегося противостояния Север — Юг*, не стану в перспективе такую возможность и отрицать. В конце концов, кто в размягченной, исповедующей гуманизм Европе конца XIX — начала ХХ веков мог ожидать обвала Первой, а в особенности Второй мировой войны?

Как бы то ни было, на эсэсовские марши в странах Балтии Европа взирает вполне спокойно, если не благодушно (это ведь не чьи-то разбитые очки в ЦДЛ!), и, право, тут есть над чем задуматься: для чего-то же сохраняется такое зёрнышко, носитель определенного исторического гена. И уж, во всяком случае, уже сегодня есть все основания говорить, что идет стремительное возвращение к евро-, а точнее (с учетом роли США) — вестоцентризму , в оптике которого достоинства и достижения всех других народов оцениваются по степени их приближенности (или удаленности) к некой единственно правильной модели развития человечества**. Тут уж действительно гердеровская “арфа” ни к чему.

Вот почему с немалым удивлением прочитала я также интервью посла Чехии в РФ Ярослава Башты, усматривающего некую положительную аналогию между пребыванием Чехии в составе империи Габсбургов и её вступлением в ЕС (“Независимая газета”, 17 мая 2004 года). Разумеется, оценивать своё прошлое (как, впрочем, и будущее) — дело самих чехов. Но, во-первых, феномен империи Габсбургов и положение славян в ней — это все-таки проблема, касающаяся не только чехов*. А во-вторых, в какой-то избыточности этой хвалы так же, как и в бестрепетном принятии символа Карла Великого, ощущается все-таки нечто большее, нежели стремление объективно оценить прошлое, — иначе зачем бы вообще проводить такую аналогию с империей, отметившей свое присутствие в истории ведь не только венскими вальсами и отменными пирожными**? И почему вообще с империей , когда вся борьба стран Восточной Европы против Москвы шла под антиимперскими лозунгами?

Вполне возможно, здесь присутствует, пусть даже и подспудно, не покидающее восточноевропейцев желание ещё раз, хотя бы косвенно, методом от противного, уязвить наше с ними общее политическое прошлое***. Но главное всё-таки, на мой взгляд, — это сознательное стремление подать со славянской стороны сигнал о своей готовности вообще снять тему каких-либо и когда-либо существовавших острых углов между Западной и Восточной Европой. Невзирая даже на то, что такая апология Австро-Венгерской империи гораздо больше, чем Россию, задевает лидеров славянского возрождения — Вячеслава Ганку, Яна Коллара, Павла Шафарика.

Ведь все они, к слову сказать, весьма по-разному относившиеся к России (Коллар, например, — тепло и даже восторженно, чем навлек на себя язвительные насмешки Мицкевича, а Шафарик более чем прохладно), тем не менее находились под бдительным надзором австро-венгерской полиции, о чем сохранилось немало свидетельств. А когда Коллар еще в 1820 году послал на рецензию своему коллеге К. Юнгманну несколько стихотворений, среди которых одно, воспевавшее красоту и обширность славянских земель, в единый поэтический — только поэтический! — образ сводило Урал и Татры, Юнгманн ответил, что от “Урала и Татр” лучше отказаться, не то цензура запретит и весь сборник.

И такая жёсткость цензурой проявлялась в то время, кода официальная Россия, полностью скованная матрицей Священного Союза, вообще избегала славянского вопроса или касалась его с очень большой осторожностью. Такая же позиция была занята ею и накануне событий 1848 года, когда к месту, а чаще не к месту поминаемый С. С. Уваров, которого почему-то тесно связали со славянофильством и даже панславизмом, в 1847 году издал секретный циркуляр, разосланный попечителям славянских округов. Он гласил: “…Мы обязаны утверждать начало русского ума, русских доблестей, русского чувства. Вот исконное начало народное и не славяно-русское, а чисто русское”****.

В четырёх российских университетах состоялись собрания советов попечи­­-телей, на которых зачитывалось предписание министра народного просвещения, где прямо прозвучал отказ России от поддержки западнославянского движения: “Народность наша состоит в беспредельной преданности и повиновении Самодержавию, а Славянство западное не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе. Мы сим торжественно от него отрекаемся”. Так сообщает в своих знаменитых “Записках” цензор А. В. Никитенко. Не все славянофилы согласились с таким “отречением”; иные осуждали правительство канцлера К. В. Нессельроде “за поддержку Австрийской империи в ущерб славянским народам”*, и их правоту подтвер­дило недалекое будущее. В целом же 1848 год стал переломным в истории русского славянофильства, оттеснив на второй план его зачинателей, всё-таки испытывавших достаточно широкий интерес к славянству как таковому. Доминировать стала вторая волна (наиболее ярко представленная К. Леонтье­вым, Ф. Тютчевым, отчасти Н. Данилевским и Ф. Достоевским), для которой славянский вопрос стал лишь частью более широкого проекта утверждения России как православной империи. Это, конечно, практически аннигили­ровало тему славянства (ведь ни один из “будителей”, например, не был православным) как более широкой духовно-исторической общности, и забегая вперёд, можно сказать, не позволило развиться многим потенциям межславянского культурного диалога.

Саму же Россию торжественное уваровское отречение нисколько не избавило ни от неискоренимой подозрительности Европы по отношению к ней, ни от прочно приклеившегося к ней ярлыка центра и лидера пансла­визма, жупелом которого до сих пор потрясают и отечественные авторы. Между тем термин этот, время от времени извлекаемый из нафталина, первоначально (в 1826 году) в самом невинном значении исходной языковой общности славян, введенный словацким адвокатом Я. Геркелем, своё одиозное значение “наиболее старой и наиболее важной исторической формы макронационализма”, в котором его употребляет и изданная в 1990 году в Лондоне “Энциклопедия национализма”, обрёл под пером английского критика Д. Боуринга в его рецензии на сонеты Коллара**. Разумеется, указующий на опасность перст был сразу же направлен в сторону России, смысл же проделанной Боурингом манипуляции весьма проницательно прокомментировал П. Шафарик: “Как будто он намеренно хочет навлечь подозрения правительства на деятельность славян…”.

Так оно, в сущности, и было, с той лишь поправкой, что насторожить стремились не только Вену, но всю Европу. А потому термину предстояло великое и обширное будущее: его могли использовать самые разные политические силы. Разумеется, имперская Вена была настороже, но в этой политической и антироссийской его заострённости он был подхвачен и Лайошем Кошутом, бурно поддержанным польскими эмигрантами в Пеште***. А также — Ф. Энгельсом, который обнаружил панславизм ещё в VIII—IX веках и иные славянофобские пассажи которого могли бы взять на вооружение даже вожди Третьего рейха.