Выбрать главу

Но все проекты по реанимации в обществе интереса к поэзии, в том числе и всемирно опробованный — расклейка поэтических текстов по вагонам городского транспорта — имели малый эффект. Миновав пору своего расцвета, связанного с ролью квазирелигии, поэзия в нынешнем мире не смогла, как, скажем, проза, вписаться в рынок хотя бы в качестве развлечения или достойного убиения свободного времени. Попытки выхода в пограничные зоны — типа перформанса или визуализации — которые могли бы стать посильными возможностями расширения аудитории — так и не были приняты литературной средой (все-таки неотвратимо укорененной в культуре XIX века) и были попросту абсорбированы музыкальным и визуальным сообществами — по причине их нынешней доминирующей массы и влияния. А может, оно и к лучшему?

Конечно же, это нисколько не касается решения посредством стиха личных духовно-экзистенциальных проблем. Это также не относится и к возможному кругу почитателей некоего поэта, для которых он является культовой фигурой.

Но стоило бы отметить общую тотальную архаичность литературного типа мышления (не только в России, но и по всему свету) относительно того же изобразительного искусства. Если сравнить истеблишмент нынешнего изобразительного искусства (определяемый по выставкам в музеях, известности и ценам на рынке) с истеблишментом литературным (определяемым, скажем, по тем же Нобелевским премиям), то мы получаем весьма показательную картину. Эстетические идеи, разрабатываемые литературным истеблишментом, проецируются на проблематику и эстетику, волновавшие изобразительное искусство где-то в 1950 — 1960-х годах. Учитывая же, что нынешний культурный возраст решительно разошелся с биологическим и составляет теперь где-то 7—10 лет, — визуальное искусство отделяет от литературы (презентируемой ее истеблишментом — в отличие от отдельных радикальных экспериментаторов, так и не вписавшихся в мир и рынок литературы) примерно 5 культурных поколений.

К тому же мы давно уже живем в ситуации если не победившей, то вполне соперничающей со словом картинки — в отличие от старых (но все еще сохраняющих влияние) времен с их представлениями о доминировании слова не только в пределах литературы, но и в других родах искусства. Тогда считали, что всякому визуальному акту (как и музыкальному) предшествует вербально-осмысленное оформление идеи, а потом, после возникновения визуального объекта, следует его описание и объяснение. То есть сам визуальный акт как бы испарялся между двумя вербальными. А ведь почти так и было!

Следовало бы отметить еще одну зону реальной активности поэзии в современном мире, разработка которой тоже происходит в нашей социо-культурной ситуации с немалыми трудностями. Это специфическая поэзия, ориентированная на университетско-академическую среду, вроде американской “language school”, имеющая своих читателей в интеллектуальных студенческо-академических кругах. Однако при нынешней неразвитости этой среды у нас, слабом ее влиянии на социокультурные процессы в стране, ее невысокой престижности и финансовой несостоятельности и вообще почти воинствующем антиинтеллектуализме в обществе понятно, что подобная поэзия вряд ли может иметь у нас достаточную аудиторию, существенно разнившуюся бы с аудиторией поэзии традиционной.

Соответственно, иллюзии о возрождении поэзии в ее прежнем статусе (без изменения позы поэта, способов порождения текстов и их презентации) покоятся на неартикулированном, но явно лежащем в основе подобных мечтаний представлении о возвращении прежней культурной иерархии.

Правда, у поэзии есть мощный аргумент и в ее нынешнем противостоянии масс-медиа и поп-культуре и прочим соблазнителям слабых человеческих душ — он прекрасно сформулирован в замечательной немецкой поговорке: “Говно не может быть невкусным, миллионы мух не могут ошибиться”.

Невыносимость подобного

«Октябрь», № 6 за 2004 г.

Отрывок из романа «Ренат и Дракон», который готовится к выходу в издательстве «НЛО».

Когда я в свое время явился в одну из редакций по поводу счастливо близящейся, почти невероятной для меня о ту пору романной публикации, тамошняя интеллигентная женщина задумчиво и выжидательно глянула мне в лицо поверх дымчатых очков. Я молчал. Она молчала. Разговор начала все-таки она. Причем почему-то раздраженно и сразу на повышенных тонах. Речь шла об одной малюсенькой главке.

— Вы же знаете, что данные вопросы сейчас очень болезненны, чтобы так неосторожно и, надо заметить, не вполне корректно касаться их. — Слова были исполнены неложной и вполне искренней укоризны.

— Извините?.. — несколько обескураженно отвечал я. — Я не совсем…

— А вы разве не прочитали мое письмо?

— Какое письмо? — Видимо, произошла рутинная, тягомотная редакционная путаница с перепиской, пропажей писем, звонками, отсутствием на месте присутствия и пр. Тогда я был в писательском деле новичок, не очень к такому привыкший и подготовленный.

— Ну неважно, — решительно прервала меня редакторша. — По поводу всей книги решение еще принимается. Да, принимается. Подождем. Роман, в принципе, имеет определенные достоинства. Это лично мое мнение. И не только мое. — Она со значением взглянула на меня. — Но, как вы сами понимаете…

Я не очень понимал, однако, блюдя корректность, не подал виду.

— Все-таки обождем. Обождем окончательного решения. — Она чуть повела головой вбок и немного вверх, указывая в неком направлении, должном быть мне известным, где, по всей вероятности, располагался главный пункт принятия решений — Главный редактор, очевидно. По незнанию процедурных и идеологических тонкостей я не мог бы это утверждать со всей уверенностью. Я сглотнул слюну. На мгновение продлив вышеописанный жест, она продолжала деловито и решительно: — Но ради спасения всего текста с одной главой все равно придется распрощаться. До лучших времен. Когда-нибудь потом ее и можно будет напечатать. Не сейчас.

Она была все-таки, судя по интонации и последнему замечанию, моя сторонница. Даже радетельница — если не моя, то моего текста. Скажу больше: не столько моей защитницей и радетельницей была она, сколько сторонницей всего независимого, вольнолюбивого и порой рискованного. Даже социально острого. В меру, конечно. То есть любого осмысленного явления свободолюбия. Но, как уже указывалось, в меру возможного и допустимого. А кто ведает эту меру? Она ведала. Недаром она знавала неистового и правдолюбивого Твардовского. Еще совсем молодой и весьма, весьма привлекательной интеллигентной литсотрудницей она работала с суровым и требовательным Кожевниковым. Разговаривала с самим Солженициным. Пользовалась доверительной дружбой незабвенного Трифонова. К ней в редакцию захаживали Пастернак, Тарковский и Самойлов. Она бывала на концертах Рихтера и Ростроповича. Ее знакомые навещали Сахарова. В ее дому по ночам и со многими предосторожностями слушали “Голос Америки”, Би-би-си и “Свободу”. Однажды она побывала даже в опасном американском посольстве. За одну ночь ею прочитывались непомерного размера рукописи и невероятно запрещенные книги. Она обмирала от страха над подписными письмами, адресованными самому высокому руководству. Прямо-таки застывала от ужаса и восхищения над невиданными по смелости словами обращений и великими фамилиями, стоявшими строгой и беспомощной колонкой внизу отчаянного послания. Были, были такие письма. И не все, кстати, доходили до руководящих верхов. Где-то спасительно стопорились на разных этапах сочинения и подписания. Она умела держать язык за зубами. Внешне сдержанно, но внутренне вся прямо вскипая, тихо и нелицеприятно осуждала некоторые, как она это называла про себя, неадекватные выходки отдельных диссидентов и людей андеграунда, своими безответственными действиями и поступками прямо на глазах рушивших хрупкое здание скрытых и негласных договоренностей между властями и прогрессивными представителями интеллигенции внутри государственого аппарата, к которым относила и себя. И, несомненно, к ним принадлежала. Она вела беспрестанную тихую благородную борьбу за всякого рода уступки и допущения, все время раздвигая и корректируя рамки дозволенности и допустимости. Она знала и любила литературу. Действительно знала и действительно любила. Редактировала лучшие литературные произведения своего времени, достававшиеся лучшему литературному журналу своего времени, где она как раз бессменно и обитала. К ее замечаниям и поправкам с уважением относились Нагибин и Паустовский, Аксенов и Астафьев. Собственно, несколько высокопарно и фигурально выражаясь, она и была — сама литература. Вот такая женщина!