Украдкой он изучал Мелиссу и изучил меня в ней. Ее миловидность, должно быть, обезоружила и взволновала его, как в свое время меня. Это была красота, наполнявшая человека ужасным предчувствием, что она рождена для того, чтобы служить мишенью разрушительным силам. Может быть, он вспомнил историю Персуордена, в которой и она принимала участие, потому что последний нашел ее так же, как Нессим, в том же затхлом кабаре; только в тот вечер она сидела в ряду платных партнерш и продавала танцевальные билеты. Пресуорден, будучи сильно подшофе, ангажировал ее и после минутного молчания обратился к ней с печальным вопросом, столь ему свойственным: «Как вы спасаетесь от одиночества?» Мелисса подняла на него глаза, переполненные искренностью опыта и мягко ответила: «Мсье, je suis devenue la solitude meme»[36]. Персуорден был достаточно поражен, чтобы запомнить эту фразу и повторять впоследствии своим друзьям, добавляя: «Мне неожиданно пришло в голову, что передо мной женщина, которую вполне можно полюбить». Тем не менее он, насколько мне известно, не рискнул вновь посетить ее, потому что писание романа продвигалось успешно, и в воспламенении своего чувства он распознал шуточки, сыгранные над ним наименее поглощенной частью его натуры. В то время он писал о любви и не желал приводить в беспорядок идеи, уже сформировавшиеся на этот счет. («Я не могу влюбиться, — восклицал он, — потому что я принадлежу к старинному секретному обществу — Балагурам», и каждый раз, говоря о своей женитьбе, он писал: «Я обнаружил, что причиняя неудовольствие другому, я одновременно бывал недоволен собой; теперь, в одиночестве, я могу причинять неудовольствие только самому себе. Какое счастье!»)
Жюстина все еще стояла надо мной, глядя мне в лицо, в то время как я заканчивал про себя эти саркастические замечания. «Ты придумаешь какую-нибудь причину, — хрипло повторяла она. — Ты не пойдешь». Мне казалось невозможным найти выход из этого затруднения. «Как я могу отказаться? — спросил я. — Как можешь ты?»
Они ехали по теплой, не подверженной действию приливов и отливов пустынной ночи, Нессим и Мелисса, объединенные вдруг возникшей симпатией друг к другу, но еще бессловесные. На последнем отрезке дороги перед Бург-Эль-Араб он выключил мотор и дал возможность машине свободно скатиться с дороги. «Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе Летний дворец Жюстины».
Рука об руку они прошли к маленькому домику. Привратник спал, но у Нессима был ключ. Комнаты пахли сыростью и выглядели необитаемыми, но их пропитал свет, отраженный от дюн. Вскоре он разжег огонь в большом камине и, достав из стенного шкафа свою старую аббу, завернулся в нее и сел перед огнем. «Скажи мне теперь, Мелисса, — сказал он, — кто послал тебя преследовать меня?» Он хотел пошутить, но забыл улыбнуться, и Мелисса, покраснев от стыда, закусила губу. Они долго сидели вместе, любуясь огнем и ощущением чего-то общего — их безнадежности.
(Жюстина погасила свою сигарету и тихо выскользнула из кровати. Она начала ходить взад-вперед по ковру. Страх овладел ею, и я видел, что она сдерживается только волевым усилием. «Я сделала много разных вещей в своей жизни, — сказала она зеркалу. — Возможно, дурных вещей. Но я всегда воспринимала свои действия как послания, пожелания прошлого будущему, приглашение к самопознанию. Я была неправа? Я была неправа?» Этот вопрос предназначался не мне, а Нессиму: гораздо проще адресовать вопросы, предназначенные для мужа, любовнику. «Что же касается мертвых, — продолжала она через минуту, — то я всегда думала, что мертвые считают мертвыми нас. Они воссоединились с жизнью после этого пустячного путешествия». Хамид зашевелился, и она в панике бросилась к своей одежде. «Итак, тебе надо идти, — печально сказала она. — И мне тоже. Ты прав. Мы должны идти». А потом, повернувшись к зеркалу, чтобы завершить свой туалет, она добавила, рассматривая свое порочное светское лицо: «Еще один седой волос…»
Глядя на нее такую, на миг застигнутую редким солнечным лучом у грязного оконного стекла, я вновь не мог не почувствовать, что в ней не было ничего, что могло смягчить ту интуицию, которую развила из своей натуры, поглощенной самокопанием, никаких ресурсов, способных противостоять приказаниям яростного сердца. Ее дар был сходен с даром невежественной гадалки. Что бы ни приходило ей в голову, оказывалось заимствованным — даже замечание о мертвых (я встретил его в «Нравах»); она выбирала все значимое из книг, их не читая, но понаслышке — как отзвуки несравненных заключений Балтазара, Арнаути, Персуордена. Она была ходячей абстракцией писателей и мыслителей, которых она любила или которыми восхищалась, — но какая умная женщина представляет собой большее?)