На желтом пожарище природы печальный Фирмиан испытывал сердечную боль. Ежедневно повторяющееся замирание сердцебиения и пульса казалось ему тем умиротворением и умолканием грозового набата, которое предвещает, что грозовая туча жизни вскоре отгремит и рассеется. Задержки в своем часовом механизме он приписывал застрявшей между шестернями пушинке, сердечной опухоли, а свое головокружение — приближающейся апоплексии. Сегодня шел 365-й акт года, и его занавес уже опускался; разве могло это внушить Фирмиану иные мысли, чем печальные сравнения с его собственным эпилогом, с зимним солнцестоянием его укороченной, омраченной жизни? — Но вот образ его плачущей Ленетты возник в его прощающей, улетающей душе, и он подумал: «Она, конечно, неправа; но я ей уступлю — ведь нам уже недолго жить вместе. Мне, которому суждено истлеть, не удержать ее в моих объятиях, и ее друг примет ее в свои, — и я радуюсь за нее».
Он взошел на грозный и мрачный помост, на котором прекратились объятия его друга Генриха. Каждый раз, когда у Фирмиана было слишком тяжело на сердце, его взоры устремлялись с этой высоты вслед Лейбгеберу, до самых гор; но сегодня они были более влажны, чем обычно, ибо он не надеялся увидеть весну. Эта возвышенность стала для него тем холмом, на который император Адриан позволял иудеям всходить дважды в год, чтобы они с него могли смотреть на развалины священного града и оплакивать то, к чему им не было доступа.[109] Тенями заключило солнце старый год, и когда, наконец, вечером взошли те звезды, которые весною украшают утро, то судьба отломила прекраснейшие, цветущие ветви лиан его души, и прозрачный сок заструился из них. «Из будущей весны, — подумал он, — я не увижу и не переживу ничего, кроме ее лазури, которая у нее, словно в финифтяной живописи, появляется первой из всех красок». — Вообще его сердце, рожденное для любви, всегда отдыхало от сатир, от сухих дел и порою от холодности Ленетты, на лоне вечной, ласковой и всеобъемлющей богини-Природы. Сюда, в свободную, открытую, цветущую вселенную, под огромный небосвод, он охотно удалялся со своими вздохами и горестями, и в этом саду он рыл все свои могилы, как древние евреи в маленьких садах. — И если мы покинуты и изранены людьми, то небо, земля и маленькое цветущее деревцо раскрывают свои объятия и принимают в них страдальца, цветы приникают к нашей истерзанной груди, ручьи сливаются с нашими слезами, прохладные ветерки смешиваются с нашими вздохами — горний ангел потрясает и оживляет Вифездскую купель мироздания, подобную океану, и мы, со всеми нашими бесчисленными язвами, погружаемся в ее горячие струи и выходим из этой живой воды исцеленными, с утихшими спазмами.
Фирмиан, с сердцем, полным всепрощения, и с глазами, которые он уже не осушал в наступившей темноте, медленно брел домой; теперь он говорил себе все, чем только мог оправдать свою Ленетту, — он старался принять ее сторону, думая о том, что она не могла по его примеру избегнуть ошибок и ушибов о камни жизни, пользуясь шлемом Минервы, парапетом и парашютом мышления, философии и авторства, — он еще раз (и притом уже в тридцатый раз) дал себе слово, что будет с ней так предупредителен, словно она для него чужая,[110] и даже надел на свое «Я» защитную сетку или кольчугу терпения на случай, если клетчатый ситец в самом деле не заложен и продолжает лежать дома. — Так поступает человек, так затыкает он себе уши обеими руками, чтобы только погрузиться в послеобеденный сон душевного покоя; так всегда бывает с нашей душой, обуреваемой страстями; подобно зеркальным или водным поверхностям, она отражает солнечный свет правды только одной блестящей точкой, тогда как вокруг отражающих мест поверхность лишь кажется еще более темной.
110
Желательно, чтобы супруг больше разыгрывал роль любовника, а тот — роль этого. Просто невозможно описать, какое смягчающее влияние оказывает немного учтивости и невинной лести именно на тех особ, которые не ожидают их и не привыкли к ним, — на супруг, сестер, родственниц, — хотя бы они и считали учтивость тем, что она есть. Эту смягчающую помаду для наших жестких, растрескавшихся губ мы должны были бы применять целый день, как только мы произносим хотя бы три слова, и такую же помаду для рук нам следовало бы иметь под рукой при наших действиях. Я надеюсь, что сдержу свое обещание не льстить ни одной женщине и даже собственной жене; но через четыре с половиной месяца после бракосочетания я начну ей льстить и буду продолжать это делать всю свою жизнь.