Меня вряд ли смогут убедить, будто, оставляя у нее эти визитные карточки, он их в значительной мере лишал характера колкости и шпилек тем, что иногда превращал письменное в словесное и, если налицо были посторонние, устно шутил с ними на аналогичные темы. Так он однажды сказал парикмахеру Мербицеру в присутствии Ленетты: «Monsieur Мербицер, прямо невероятно, сколько ежегодно пожирает мое хозяйство; одна лишь моя супруга, здесь находящаяся, съедает каждый год десять центнеров пищи, и (когда она и парикмахер всплеснули руками над головой) я — в точности столько же». Правда, он показал Мербицеру напечатанным у Шлёцера, что столько пищи ежегодно потребляет каждый человек; но разве кто-нибудь из присутствовавших в комнате считал это возможным?
Злость или злопамятность — это духовная каталепсия, в которой, как и в телесной, каждая конечность остается окоченелой в том положении, в котором ее застиг припадок; и духовная имеет с телесной еще и то общее, что женщины ею заболевают чаще, чем мужчины.[118] В виду всего этого Зибенкэз именно той мнимо злой шуткой, которой он просто хотел подбодрить себя, лишь удвоил оцепенение своей супруги; а между тем многое сошло бы благополучно, если бы только она хоть раз в неделю видела Штиблета и если бы заботы о пропитании, которые проели и расплавили всю оловянную посуду, добытую с птичьего шеста, не растворили и не высушили вместе с тем в ее несчастном сердце последнюю живую и теплую каплю крови. — О страдалица! Но теперь уже ничто не могло помочь ей — и тому, кого она не умела оценить!
Бедность — это единственный груз, который становится тем тяжелее, чем больше любящих существ несут его вместе. Если бы Фирмиан был один, то он нисколько не страшился бы этих трещин и выбоин нашего жизненного пути, ибо судьба расставила уже через каждые тридцать шагов кучки камней для заполнения впадин. И даже в сильнейшую бурю для него всегда был доступен в качестве убежища, помимо прекраснейшей философии, еще один морской порт или водолазный колокол, а именно — его часы с репетицией, то есть их продажная стоимость. Но жена — и ее траурные песнопения и «господи помилуй!», — и бесчисленное множество других вещей, — и непонятное молчание Лейбгебера, — и собственная усиливающаяся болезнь, — все это загрязнило воздух, которым он дышал, и превратило в удушливый, изнурительный сирокко, вызывающий у человека сухую, горячую, болезненную жажду, против которой он нередко принимает внутрь то, что солдат берет в рот, чтобы ослабить физическую жажду, а именно холодный свинец и порох.
11 февраля Фирмиан попытался найти выход.
11 февраля, в день св. Евфросинии, в 1767 году, родилась Ленетта.
Она это часто говорила мужу и еще чаще своим заказчицам; но он все же забыл бы об этом, если бы не генерал-супер-интендант Циген, напечатавший целую книгу и в ней напомнивший ему об одиннадцатом числе. Супер-интендант предсказал, что 11 февруария сего 1786 года кусок южной Германии вследствие землетрясения опустится, словно полегшие хлеба, и погрузится в преисподнюю. Итак, на спущенном гробовом канате или на опущенном подъемном мосту оседающей почвы кушнаппельцы отправились бы целыми корпорациями в ад, куда они прежде прибывали в качестве отдельных посланцев; но из всего этого ничто не осуществилось.
Накануне землетрясения и дня рождения Ленетты Фирмиан после полудня зашел на подъемную машину и трамплин своей души, на тот старый холм, где он был покинут своим Генрихом. Его друг и его жена стояли перед его душой в виде померкших образов; он думал о том, что со времени удаления Генриха и по сей день в его браке произошло столько же основных расколов, сколько их насчитывает Морери в апостольской церкви до Лютера, а именно 124. Мирные, тихие, веселые работники прокладывали путь для весны. Фирмиан прошел мимо садов, деревья которых очищали от мха и осенней листвы; мимо пчельников и виноградников, в которых переставляли ульи и пересаживали лозы; мимо лоскутков пастбищ. Солнце заливало теплым блеском всю местность с ее деревьями, пустившими бесчисленные почки. Фирмиану внезапно показалось — люди с пылким воображением часто испытывают это, а потому легко впадают в экстаз, — что его жизнь пребывает не в твердом сердце, а в мягкой, теплой слезинке, и что его удрученная душа, вскипев, рвется на волю сквозь щель темницы и тает, превращаясь в звук, в голубую эфирную волну: «В день ее рождения я должен ее простить, — воскликнуло все его растроганное Я, — до сих пор я, может быть, поступал с ней слишком сурово». Он решил вернуть к ним в дом советника, а перед тем — клетчатый ситец, чтобы оба они, вместе с новой подушечкой для иголок, послужили подарком ко дню рождения. Он взялся за свою часовую цепочку, и, потянув ее, извлек наружу то средство, тот плащ Ильи-пророка или Фауста, который мог перенести его через все бедствия — именно если бы этот плащ он продал. Ощущая сплошной солнечный свет во всех закоулках сердца, он пошел домой, искусственно остановил часы и сказал Ленетте: «Их надо отдать в починку к часовщику». (Действительно, до сих пор они, подобно верхним планетам, в начале своих часовых суток совершали прямое движение, затем останавливались, а затем совершали обратное.) Тем самым он скрыл от нее свои проекты. Он сам отнес часы на рынок, сбыл их — хотя прекрасно знал, что без их тикания на его письменном столе он не сможет как следует писать, — так у Локка сказано, что один дворянин мог танцовать лишь в той комнате, где стоял старый ящик, — и вечером выкупленный клетчатый саван и рассадник плевел был незаметно доставлен домой. Еще в тот же вечер Фирмиан пошел к советнику и с новым пылом своего красноречивого сердца возвестил ему все: свое решение, — день рождения, — возвращение ситца, — просьбу посетить, — свою скорую кончину и свою покорность судьбе. На истомленного советника, побледневшего от терзаний разлуки или любви, подобно теневым частям фресок — от известки, повеяла теплым дыханием жизни весть о том, что завтра все струны его Я смогут откликнуться на звуки любимого голоса, которых он был так долго лишен (тогда как его голос Ленетта слышала хоть в церкви).