На другой день Зибенкэз требовал большей тишины вокруг себя лишь потому, что накануне он держал об этом столь длинную речь. Славная Ленетта, которая была живой стиральной машиной и метательным или, вернее, метущим снарядом и для которой списки белья и кушаний были не менее священны, чем свидетельства об исповеди и целомудрии,[70] скорее рассталась бы с чем угодно, вплоть до собственной персоны Фирмиана, но только не с лощильной суконкой и мусорной метлой. Она думала, что это лишь его каприз, тогда как это был ее каприз — нажимать басовые педали и разыгрывать шумные органные концерты за спиной автора именно в утренний час, который вдвойне одарял его золотом, а именно идеальным, из золотого века, и металлическим. После полудня она беспрепятственно могла бы выдвинуть хоть тридцатидвухфутовый регистр, если бы захотела; но ее никак нельзя было заставить свернуть с привычного пути. Женщина — это самый нелепый сплав из упрямства и самоотверженности, какой только мне приходилось видеть; ради своего мужа она позволит парижскому палачу отрезать себе голову, но только не волосы с этой головы. Далее, она способна отказывать себе во многом для чужой пользы, но ни в чем не может себе отказать для своей собственной; она проведет три ночи без сна ради больного, но не согласится прервать даже одну минуту дремоты вне постели для того, чтобы самой же затем лучше спать. Женщина, собирающаяся на бал или к брачному алтарю или стряпающая для гостей, ухитряется есть меньше, чем святые и мотыльки, хотя последние не имеют желудков; но если Исавову трапезу ей запрещают врач и собственное тело, то она ее съедает в один миг. Когда же чем-нибудь жертвует мужчина, то он поступает как раз наоборот.
Движимая взаимно-противоположными силами, его увещаниями и своими наклонностями, Ленетта пыталась итти по женской диагонали и придумала временный компромисс, а именно — прерывала свое подметание и чистку на то время, пока Фирмиан сидел и писал. Но стоило ему лишь на две минуты подойти к фортепиано, к окну или к дверям, как она снова принималась орудовать в комнате стиральными механизмами и полировальными машинами. Зибенкэз скоро заметил это плачевное чередование своей и ее метлы, сменявших одна другую, словно часовые на посту; сознание того, что жена выжидает и подстерегает, чтобы он начал расхаживать, было ужасной помехой ему и его идеям. Сначала он проявлял весьма большое терпение, какое только может иметь супруг, а именно — краткое; но так как он долго размышлял про себя о том, что от вощения комнат страдают он и публика и что судьбы всех будущих поколений зависят от какой-то метлы, которая без всяких неудобств могла бы работать и после полудня, то опухоль гнева вдруг лопнула, Фирмиан взбесился, то есть взбесился еще пуще, подскочил к жене и вскричал: «О чорт, опять! Я знаю, чего тебе надо: ты ждешь, чтобы я забегал. Лучше смилуйся и убей меня заблаговременно — ведь голод и досада все равно истребят меня еще до Пасхи. Ей-богу! Я этого совершенно не понимаю: она так ясно видит, что моя книга превращается для нас в кухонный шкаф, откуда вываливаются целые порции хлеба, — и все же целое утро связывает мне руки, так что ничего не получается. Я уже так долго сижу в гнезде и еще ничего не высидел, кроме листа Е, где я описываю вознесение справедливости на небеса, — ах, Ленетта, Ленетта!» — «Но как я ни делаю, — сказала она, — все не ладно. Уж лучше позволь, чтобы я мела по-настоящему, как все другие женщины». Кроме того она простодушно спросила, почему же мальчишка-переплетчик, — это мои слова, а не ее, — который целый день импровизировал на детской скрипке и сочинял и справлял на ней триумфы Александра, не мешает Фирмиану своими пронзительными дисгармоническими пассажами и почему недавнюю чистку труб он выносил лучше, чем чистку комнаты. Так как при подобной спешке он был не в силах проанализировать в кратких словах столь большую разницу, то предпочел снова вспылить и воскликнул: «Я должен здесь даром держать к тебе длинные речи, а там от меня уходит один ортсталер за другим. Тысяча чертей! Гражданское право, римские Пандекты не разрешают меднику даже поселяться на улице, где работает профессор, — а моя жена хочет быть безжалостнее, чем старый юрист? И даже хочет сама изображать медника? Послушай, Ленетта, я, право же, спрошу об этом советника!» — Это сильно помогло.
В это время, кстати, прибыла плата, присланная советником за рейсский талер, — такой учтивости и внимательности никто не ожидал бы от столь ученого мужа. Всех читателей, конечно, сильно обрадует (словно они сами являются мужьями Ленетты), что в течение всего дня она была сущим ангелом: работа ее рук сделалась столь же мало слышной, как швейная работа ее пальцев; многое излишнее она даже отложила; одну болтливую кумушку — прелестный головной убор которой красовался не на голове, а в руках, так как был принесен в починку — она проводила вниз по всей лестнице, не столько из вежливости, сколько в виду деликатного намерения неслышно для адвоката, находившегося наверху, еще раз поговорить внизу с заказчицей и оговорить всякую строчку текста и предмета своего словесного договора с ней.
70
Testimonium integritatis — священническое свидетельство о том, что невеста отнюдь не была ничем больше.