Выбрать главу

Жан-Мишель привык чтить такое устройство мира. Для него само собою разумелось, что мир устроен хорошо и верно, и всё, что требуется от человека, — не нарушать его устройство: соблюдать законы, предписанные церковью и государством, чтить традиции, соответствовать своему месту в жизни и осуждать тех, кто пытается занять чужое. Юношам полагалось учиться, веселиться и наслаждаться молодостью, старикам — печалиться и ждать скорой смерти, богатым — демонстрировать власть, а бедным — почитать знатных и богатых и подчиняться им без ропота; человеку среднего достатка не приличествовало одеваться дорого, чтобы выглядеть богаче, чем он есть, — это означало бы не только гордыню, но и попытку обмануть других, показаться им тем, кем ты не являешься на самом деле, то есть опять-таки нарушить порядок вещей… Этот порядок был незыблем, как смена дня и ночи, как смена времён года, как математически точный, но непостижимый человеческим умом путь небесных светил. В псалме пелось: «Славлю Тебя, потому что я дивно устроен. Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознаёт это». Устройство общества было принято считать таким же правильным и дивным, как устройство природы и человека, и молва давно сделалась его самым верным слугой.

Поэзии в этом мире тоже было отведено своё место. Точнее всех его определил , назвав стихи « » — «естественной музыкой». Музыка воплощала в себе божественный порядок и гармонию и таким образом облагораживала и украшала человеческую жизнь. Стихи должны были делать то же самое: через точность рифм, благородство формы и содержания демонстрировать красоту миропорядка и пробуждать в человеческих душах восхищение этой красотой.

Пока Жан-Мишель не познакомился со стихами Вийона, он полагал, что всё это так и есть и должно быть так. А когда он попытался встроить Вийона в привычный миропорядок, у него не получилось. Да, на первый взгляд стихи мэтра Франсуа полностью соответствовали канону, их форма была безупречна, — но что-то мешало назвать их «естественной музыкой», восхваляющей и укрепляющей незыблемое положение вещей. Напротив, они вызывали беспокойство, задавали душе трудные вопросы, погружали её в сомнения, пробуждали в ней чувства, доселе дремавшие под слоем правил и запретов…

Случается, что толпа встречает громкими приветственными криками казнь какого-нибудь бродяги, вора или буяна — а он до последнего уверяет, что невиновен. И в душу поневоле закрадывается сомнение, которое мешает радоваться восстановлению справедливости. А что, если он и правда невиновен? Тогда получится, что никакого порядка нет, что правосудие ложно, а люди — злы? История знает много примеров жестокого и неправедного суда, и первый из них — распятие, на которое каждый парижанин постоянно смотрит в церкви…

Перед Жаном-Мишелем словно бы оказались две чаши весов: на одной лежало всё, к чему он привык, что хорошо знал, чему верил. А на другой — вопросы, которые давно его волновали, сомнения, смутные, но настойчивые, и стихи — невероятно живые, талантливые и свободные, несмотря на строгие рамки канона. Эти стихи звали за собой, как порой зовёт душу дорога, убегающая из тесных, неудобных, но надёжных городских стен куда-то в далёкую неизвестность… Жан-Мишель много размышлял об этом и был уже почти готов броситься в эту неизвестность, довериться ей. Его останавливал только вопрос о цене этой новой свободы, страх обмануться, опасение, не окажется ли такая свобода просто обманом, разрушением морали и нравственных правил? Что, если дурная молва о Вийоне права, а он, Жан-Мишель, ошибается?..

Заканчивался ноябрь. Короткие сумрачные дни Жан-Мишель посвящал учёбе, но каждый вечер возвращался к Вийону. Его стихи притягивали, как притягивает взгляд чернильная темнота ночного ноябрьского неба. В маленькой комнате Жана-Мишеля оплывала свеча, а там, за стенами дома, выл ледяной ветер, проникая в каждую щель и наполняя жилище холодом, напоминавшим о том, что всё когда-нибудь кончается… В это время меркнет свет и всё живое таится, с трепетом ожидая весны; только человек продолжает свой упорный одинокий путь от земного рождения к Божьему суду. Под низкими облаками кружат вороны, высматривая падаль или висельников, их крики режут сухой, колючий воздух; с пустынных полей за предместьями Парижа тянет близкой зимой, и всё вокруг напоминает о смерти — одежда, которая едва защищает от холода, утренняя изморозь, хмурые быстрые тучи, голые деревья, застывшая земля, бледные, худые, обветренные лица бедняков… Горе тому, у кого в эти дни нет крыши над головой и очага, чтобы обогреться; голодные волки ищут пропитания, а нищие — убежища на зиму. Припозднившимся прохожим лучше не ходить поодиночке, чтобы не получить в беспросветной ноябрьской тьме удар кинжалом из-за нескольких монет, звенящих в кошельке, и тёплого плаща.