Выбрать главу

Нет, это было так страшно, чудовищно, что никак не укладывалось в сознании Пети.

Но недаром говорится: пришла беда, отворяй ворота. Едва скрылся Гаврик, как на Петю свалилась еще одна ужасная новость.

К Пете, стуча сапогами, подбежал Чабан и встал смирно, глядя широко открытыми глазами. Петя сразу понял: случилось что-то страшное.

— Товарищ командир, — проговорил Чабан с усилием. — Разрешите доложить… Только не знаю, как вам сказать…

— Что? — спросил Петя.

— Только что воротились хлопцы, которые брали пятую гимназию…

— Ну?

— Так там во дворе под стеной нашли троих наших расстрелянных…

— Ну? — повторил Петя, чувствуя, как у него гнутся и холодеют ноги.

Страшная догадка мелькнула у него в голове.

— Кто же такие?

— Якись наши хлопчики. Одного уже опознали — це Женька Черноиваненко, другой, неопознанный, в рыжих штанцах, а за третьего хлопчика гадают: чи это ваш Павел, чи ктось другий — невозможно разобрать, бо у него вся голова сквозь пробита пулями.

Петя молчал.

— А, мабуть, це и не Павел, — тихо сказал Чабан, как бы желая смягчить удар, который наносил своему офицеру. — Люди кажут, что на том хлопчике гимназическая шинелька и старые юфтовые сапоги.

Петя продолжал молчать, чувствуя в душе странную, холодную пустоту, почти равнодушие.

Последнее время он совсем не думал о Павлике, не имел понятия, где он живет и что делает. Слышал, что вместе с Женькой Черноиваненко они организовали какую-то молодежную боевую дружину, воюют с бойскаутами и помещаются где-то в своем штабе на казарменном положении.

Но Петя не относился к этому серьезно.

Казалось невероятным, что это он, Павлик, тот самый маленький мальчик с челкой и невинными зеркально-шоколадными глазками, который некогда пошел по городу за „Ванькой рутютю“ и потерялся, тот самый Павлик, который на хуторе поигрывал за сараем в картишки, который с Женькой Черноиваненко изображал марсиан и кричал: „Улы-улы-улы!“ — теперь лежит под забором во дворе пятой гимназии с неузнаваемо изуродованной головой.

— Товарищ командир, — жалобно сказал Чабан, — вы сходите туда. Мабуть, и не опознаете. Може, це и не вин.

— Да-да.

36 ХЛОПЧИКИ

Уже рассвело.

Утро было будничное, серое, морозно-сырое. С моря продолжал дуть темный, неприятный ветер. Улицы были покрыты какими-то тряпками, обрывками солдатской амуниции, обломками домашней мебели, сбитыми сучьями акации, стреляными гильзами, цинковыми ящиками из-под патронов, битым стеклом, штукатуркой, кусками расплющенных водосточных труб. Казалось, по городу пронесся ураган или наводнение.

На чугунной ограде привокзального сквера висел труп гайдамака в синем жупане, и его красноверхая папаха лежала рядом на газоне, примерзшая к луже. Наверное, он хотел перелезть через ограду, уже занес ногу — и тут его срезала красногвардейская пуля.

Рядом, поперек мостовой, припав на побитое колесо, стоял пустой, остывший броневик с пулеметом, повернутым в небо.

Бои кончились. Но жители города еще не решались выходить из домов, и на улицах было пустынно.

На Ришельевской догорал иллюзион „Двадцатый век“, и тротуар возле него был весь усеян осколками разноцветных крашеных лампочек, как скорлупой пасхальных яиц.

В Афонском подворье звонили к заутрене.

Трупы расстрелянных хлопчиков были уже перенесены со двора в гимнастический зал.

По-видимому, здесь шел сильный бой, потому что многие окна гимназии были выбиты, вырваны вместе с рамами, и двор, покрытый отборным морским гравием, был усеян битой лабораторной посудой и разными приборами из физического кабинета, выброшенными во двор взрывной волной, в том числе хорошо знакомая Пете электрическая машина с уцелевшим стеклянным диском, радиально оклеенным полосками серебряной бумаги, похожими на восклицательные знаки.

Трупы лежали рядом на черном асфальтовом полу между параллельными брусьями и длинной кожаной гимнастической кобылой, и Петя, едва лишь вошел в знакомый с детства гимнастический зал с желтой, ясеневой шведской стенкой, стопкой пыльных стеганых матов и деревянным трамплином для прыганья, сразу увидел свою старую гимназическую шинель со светлыми пуговицами, докрасна протертыми посередине, которую донашивал Павлик.

Петя увидел торчавшие из-под шинели худые, почти детские ноги в солдатских сапогах и руку, откинутую в сторону, с небольшой, неестественно повернутой кистью, совсем белую, окоченевшую, с голубыми ногтями, запачканную засохшей кровью.

Лицо Павлика было прикрыто положенной сверху папахой.

Но если бы Петя ничего не увидел, кроме этой руки — их фамильной, бачеевской, маленькой руки с короткими пальцами, точно такой, как у самого Пети и покойной мамы, — то и тогда не могло быть сомнения, что это тело Павлика.

Петя не мог оторвать взгляда от этой руки, как бы искусно выточенной из кусочка совершенно белого мрамора. Он подошел, но у него не хватило мужества открыть лицо брата.

Вокруг были какие-то люди, которых он сначала не заметил. Вдруг среди них Петя увидел Мотю и Терентия Черноиваненко, а потом своего отца.

Василий Петрович стоял в изголовье младшего сына без шапки и медленно крестился, с силой прижимая пальцы ко лбу, к груди, к плечам, а потом низко кланялся, роняя полуседые волосы, и кроткие глаза его с беспомощным изумлением смотрели на Павлика.

Мотя сидела на полу рядом с Женькой, гладила его по голове и рыдала, мелко трясясь всем своим телом.

— Папа, — шепотом, как в церкви, сказал Петя и тронул отца за плечо.

Василий Петрович увидел старшего сына, и лицо его совсем постариковски сморщилось.

— Вот, Петруша… Нет больше на свете нашего мальчика…

Он обнял Петю за шею и стал перебирать его волосы, совсем как в детстве, а сам все время продолжал, не отрываясь, смотреть на Павлика и бормотал со вздохом:

— Какое счастье, что господь еще раньше взял к себе нашу мамочку! Как бы она это могла пережить! Теперь ты, один ты остался у меня, Петруша. Умоляю тебя — береги себя.

И Василий Петрович заплакал.

А через несколько дней в городе состоялись похороны жертв революции.

Хоронили всех вместе — в одной общей могиле посредине Куликова поля.

Наступила оттепель.

День был мокрый, гнилой, как поздней осенью, а не в конце января.

Низко над городом шли темные тучи. Иногда начинался мелкий дождик. Похоронная процессия, растянувшаяся на несколько кварталов, двигалась через весь город, поворачивая с Херсонской на Преображенскую, с Преображенской на Дерибасовскую, оттуда на Пушкинскую и дальше по прямой, как стрела, Пушкинской, по ее мокрой синей гранитной мостовой, к вокзалу, на белом фасаде которого на месте знакомых часов зияла черная круглая дыра от артиллерийского снаряда, попавшего прямо в циферблат.

Около сотни обернутых кумачом гробов, как вереница красных лодок, медленно покачиваясь, плыли один за другим над толпой, длинной и молчаливой, как тяжелая, черная туча.

Рабочие окраин, воинские части, остатки гайдамацких куреней, судовые команды, рыбаки, ремесленники, крестьяне из пригородных сел, хуторов и слободок, студенты несли на плечах или на вытянутых руках над головой своих покойников.

Почти за каждым гробом шли родственники, а на тротуарах стояла неподвижная стена горожан, мимо которых двигалась процессия, неся красные знамена и полотнища с белыми и желтыми самодельными надписями: „Вся власть Советам!“, „Да здравствует мировая революция!“, „Вечная память борцам за коммунизм!“

Иногда в толпе раздавался женский плач, истерические выкрикивания, рыдания. Кое-где провожающие начинали петь хором „Со святыми упокой“ или „Вы жертвою пали“. Издалека слышались звуки военного оркестра, с торжественной медлительностью, такт за тактом, отбивавшего своими тарелками и литаврами траурный марш.

Но все эти звуки не могли нарушить громадной, подавляющей тишины, повисшей над городом.