Выбрать главу

– Лица! Я не боюсь вас, лица! – крикнула она, и вместе с ее криком в свежем морозном воздухе, под ветвями голых лиственниц, раздался еще один крик – тонкий, нежненький, маленький, будто зверок закряхтел. Она извернулась, застонала, перекатилась на бок, осторожно отвела ногу от живого, винно-красного комка, бьющегося и плачущего под ней, под ее костями, обтянутыми гусиной кожей. Только бы не раздавить. Очень осторожно, нежно, затаив дыханье, до крови закусив губу, она села на земле, помогая себе изо всех сил ослабелыми руками, и взяла в руки ребенка. Мальчик?.. Девочка. Несчастная, сиротливая щелочка, отверстие страданья, зияла между красных сучащих ножек.

– Бедная моя!.. – выдохнула мать.

Она взяла ребенка в дрожащие, потерявшие волю руки. Пуповина моталась кровавой веревкой. Она наклонила непослушную, разбитую о камень голову и перегрызла нить, соединявшую ее с ее дочерью. Перевязать бы… она выдернула дрожащими крючьями пальцев суровую нить из рваного подола рубахи. Замотала кровоточащий отросток. Девчонку надо как-то назвать. Здесь много заключенных священников, вот пускай и покрестят. А ей что. Последнее разуменье боль выдула из нее. Напрочь – как ветер на Секирке. Как белый небесный сквозняк.

– На грудь!.. На!.. что не берешь?.. пусто?.. невкусно?!..

Она пыталась засунуть ей пустой страдальный сосец в орущий круглый, копеечкой, ротик, – ребенок плевал угощенье, отворачивал головенку, не хотел, дергался, извивался красной ящеркой. Господи, как холодно. Она внезапно поняла, что – холодно. Что мороз и лед кругом. И надо спасти. Выжить. Прижать…

Рубаха! Содрать с себя рубаху! Она закутает ребенка в рубаху, а сама хоть гори синим пламенем! Девочка будет закутана… а она…

Она, задыхаясь, положив младенца на колени, начала резко, зло срывать с себя жалкие, мотающиеся на низовом морском ветру бедняцкие тряпки. Девочка прекратила плакать и пищать. Разевала беззвучно ротик. Покряхтывала. Мать бестолково, неумело закутывала крючившееся тельце, пеленала, заворачивала, укрывала от ветра – всем теплом нищих тряпиц, всей грудью и сгорбленной спиной, всем голым, раскрылившимся над малым птенцом костлявым телом. Тело смертно. Оно умрет. Дитя, ты не умрешь. Ты будешь жить. Будешь. Будешь. Сейчас будет тепло. Вот так хорошо. И еще здесь подоткнуть. Чтоб ветер когтем не достал. Вот так. Так.

Ее так и нашли на вершине Секирки, за белыми лысыми валунами – голую, сгорбленную на морозе, застывшую глыбой костлявого изработанного камня над закутанной в тряпье девочкой, слабо попискивавшей, подающей нежный птичий голосок из кучи подталой, выпачканной углем и кровью грязной белизны.

Солдат выстрелил последний раз и бросил карабин.

Закончились патроны.

Закончилось для него все. Жизнь закончилась.

Выла и дула беловолосая метель. Ветер в горах – страшное дело. Обморозишься хуже, чем на море. Загубишь и щеки, и лоб, и нос, а уж о руках и ногах говорить нечего. У него нет еды, нет укрытья рядом – ни блиндажа, ни траншеи. Он отбивался один, пока хватило гранат, привязанных к ремню, и патронов в подсумке. Теперь все. Его подстрелят, как глухаря.

В широко открытых навстречу набухшему рваными черными тучами небу вспыхнул огонь красной, волчьей тоски.

Рядом с ним торчали вмерзшие в снег трупы. Бедные, запорошенные твердой и мелкой снежной крупкой мертвые люди. Они еще успели выскочить из горящих, подожженных врагом танков. А что такое враг? Что такое враг, Господи? Ты сделал, Господи, Каина и Авеля. Ты сделал меня, Господи, и вот я стреляю во врага своего. Но ведь я не ненавижу его, Господи. Это все Зимняя Война. Она идет, Господи, и это тоже Ты сделал ее?! Или это мы сами сделали?!

Горы стоят недвижно, созерцая Войну. Мохнатые склоны, голые изломные вершины. Острые, будто рубила, каменные ножи.

Далеко сгрудились орудия. Широкие багровые, ярко-оранжевые рваные лоскуты пламени вылетают из их железных пастей, бьются и рвутся, зализывают раны ветра, опахивают горные склоны, змеистые ущелья. Как далеко летит прицельный огонь. Человек научился посылать огонь на большое расстоянье, и он несет смерть. Что такое смерть, солдат. Ты не знаешь? И я тоже не знаю. Это когда тебя нет. Вот ты есть, и вдруг тебя нет. Это очень страшно. Знать, что ты больше никогда не откроешь глаз, не поглядишь на вкусный, яркий мир. Зато больше никогда там, в смерти, не будет мучений. Ни гари. Ни разрывов. Ни взрывающей сердце изнутри проклятой боли. Врачи в лазарете говорят, что боль есть только воспоминанье о боли. А смерть что же – лишь воспоминанье о смерти? ТАМ уже не будет больно. Там благостно. Тихо. И мертво. И ты больше никогда…