Выбрать главу

Таким мастером был и сам Илья Авраменко, замечательный советский поэт.

Мне довелось стать счастливым свидетелем нового вдохновенного взлета его ширококрылого таланта, когда поэт обрел «второе дыхание».

…В начале шестидесятых годов он прочно обосновался на Селигере, в деревеньке Неприе. Отсюда он слал в Ленинград своему другу Глебу Пагиреву стихотворные письма, которые потом слились в своеобразную поэму. Подкупала здесь доверительная интонация, не без примеси некоторой иронической шутливости:

Мы почти анахореты: рыбку удим, писем ждем, редко солнышком согреты, чаще политы дождем. И становится от хмары хмурой в озере вода: мчатся серые отары, разъяренные стада…

На первый взгляд, жил Илья Корнильевич на Селигере немудрящей жизнью дачника и туриста. Его, кажется, все приводило в восторг: и бесчисленные острова на озере, и затейливая вязь оконной резьбы, и песенные названия деревень — Залучье, Жар, Светличка, Острица, Свапуща… Но знакомство с бывалыми людьми обострило наблюдательность поэта. Их рассказы неизменно вызывали отзыв в его добром и чутком сердце, а кто отзывчив на людские беды и радости, тому и призадуматься есть над чем…

Вот белый, высохший, поджарый старик Зуй. Он полуслеп и полуглух, живет без пенсии, но где-то есть родные дети, и могли бы они поддержать при нужде, а он бы послал им рыбки, того же снетка…

Тут вот прыгали босые, очень ладные с лица… Разбежались по России и не вспомнят про отца. И табак на пропитанье — сам себе организуй. Схоронил свои роптанья позабытый всеми Зуй. Возле баньки молчаливо все махорочку коптит, перед ним вода гульливо камышами шелестит.

Беседа с соседом Никанорычем также приводит поэта в озабоченность. По-народному мудрый и справедливый Никанорыч заявляет:

Кукурузе не перечу, но в природе — свой уклон, — тут же сеяли мы гречу. И какую! Испокон.

Так на смену восторженной подчас описательности приходит конкретное знание жизни глубинного уголка России. Взгляд поэта становится все острее, приметливее, раздумья — глубже, пристрастнее, хотя для их возникновения достаточно даже… полета ласточек.

Пусть не посетует читатель, но не могу не привести еще один, отчасти полемический отрывок из очередного «селигерского послания» Ильи Авраменко Глебу Пагиреву:

Вот уж ласточки к полету подготовили птенцов. Жизнь проста, но не скудельна. Всё в ней в меру, всё в ней впрок, хоть оно и канительно преподать иным урок. Ты поймешь меня с полслова, что имеется в виду: не о страсти птицелова разговор с тобой веду, — о поэзии, где тоже есть отцы и есть юнцы. Но крикливы до чего же голенастые птенцы! Им в родной стихии грустно, путь отцовский нехорош, что в традициях — невкусно, изощренное даешь!

Однажды в разговоре со мной Илья Корнильевич вдруг задумался, даже лицом посерел от какой-то неизбывной душевной боли, а потом проговорил резко, сердито, в осуждение себе:

— Корень мой родовой на Черниговщине, там светлый исток начальной моей жизни. А что я знаю о своих дедах и бабках, о той колыбельной песне, которую мать пела, о вишневых зорях, светивших в мое заветное оконце, а может быть, и прямо в душу?.. Да, да, прямо в душу! Потому что всплывают из глубины ее какие-то неясные виденья, теснятся, волнуют…

Я припомнил строки Александра Твардовского: «И все взыскательнее память к началу всех моих начал».

— Да, да, это воистину так! — подхватил Илья Корнильевич. — И мне остается только испить живительной воды исконной родины, чтобы прошлое ожило и ярче прежнего осветило все прожитые годы.

Неуемный, легкий на сборы, поэт несколько лет подряд ездил по Украине и всегда по возвращении делился красочными впечатлениями, с охотой читал новые стихи из задуманного цикла «Свет вишневой зари». Запомнились мне стихи об умирающем деде Федоте: «Он лежал под рядниной в углу, на покрытом соломой полу, он лежал под иконой резной, чуя телом тот пол земляной, и сквозь пыльное падал окно свет вишневой зари на рядно». Воображение поэта воссоздало и юный образ матери: