Ягашин, на что уж ругатель и злюка, и тот обнял меня, шутя потянул за уши, протанцевал вокруг стола. А потом, бреясь, горделиво покручивал усы и пел. Шувалов сидел понурый, надутый, как старый индюк, словно не радость, а беду принесли в блиндаж. Залонский послал меня разнести по ротам газеты (их было несколько), чтобы почитали солдатам, а заодно позвать ротных и взводных командиров. Было воскресенье, лил дождь, немцы молчали, почему бы не спрыснуть награды!
Потянуло меня, наивного дурня, прежде всего похвастаться Ивану Свиридовичу. Влетел в их землянку, крикнул:
— Вот! Читайте! — отдал газету, а сам понесся по скользким траншеям, в которых кое-где воды было чуть не по колено.
Возвращаясь назад, не удержался от искушения заглянуть в землянку к Ивану Свиридовичу. Приблизился — и услышал смех. Смеялись солдаты. «Довольны», — подумал я, заглядывая в открытую дверь, из которой несло вонючим табаком и прелыми портянками.
— Заходи, заходи, герой! — крикнул Иван Свиридович и, когда я переступил порог, спросил: — Радуешься?
Не помню, что я ответил, вероятно, хмыкнул или кивнул головой.
— Дурень ты темный, — проговорил сердито солдат. — А подумал ли, что это может твоего дядю под виселицу подвести? Прочитают немцы — и будет твой крест ему крестом могильным.
— Немцы же по-нашему не понимают, — сказал один солдат-простачок.
— Голова дубовая! Не понимают! Есть такие, что и понимают. Да еще специально читают наши газеты. Разведка. Что мы пишем о них, о себе. Скажи спасибо, что у кого-то все же сварила голова не написать, из какой ты деревни. «Патриоты», сукины сыны! О себе только думают! — выругался Иван Свиридович и снова обратился ко мне: — А теперь расскажи, как ротмистр целую батарею уничтожил.
Солдаты засмеялись. Тогда я понял, что в газете описан наш ночной поход, о котором я на следующий день рассказывал тут, в этой землянке, правду.
Рассказывать снова я не мог. Меня поразили слова о дяде. Ошеломили. Доверчиво, по-детски спросил я у Ивана Свиридовича:
— Что же теперь делать, дядечка?
Солдат понял, что мне не до смеха. Да и не он один это понял.
— А что ты сделаешь? Как говорится, бог не выдаст — свинья не съест. Фронт большой. На каком участке ты перешел, не написали. Я же говорю, хоть за то спасибо.
Вышел я из землянки совсем опечаленный. Вылез из траншеи под сосны, исщербленные пулями, но я о пулях не думал. Долго стоял, несмотря на дождь. Вглядывался в дождливую мглу, туда, за фронт, где оставались родные люди. Воображению представлялась страшная картина: перед церковью в Липунах — виселица, в петле — дядя. Нет, не мертвый — живой. И глаза его, губы просят: «Спаси меня, Пилипок!» Но юношеская фантазия богата. Тут же другое видение. Газета попадает к дяде: он принес ее домой… Или того лучше: газету читает отец. Нет, отца позвал генерал: «Благодарю тебя, Григорий Жменька, за сына. Будешь ты командовать батальоном. А теперь лети в сто семнадцатый полк и забери сына…» И все представлялось: прихожу в блиндаж, а там отец в офицерских погонах за одним столом с Залонским. «А вот и ваш герой!»
Так отчетливо я все это видел, что на какой-то миг поверил, что и в самом деле отец приехал. Вернулся в блиндаж, открыл дверь и услышал смех такой же, как в солдатской землянке. Смеялся прапорщик Докука, держа газету. Ротмистр Ягашин на него набросился:
— Вам что смешно, прапорщик? Над чем смеетесь? Над указом государя? Над патриотизмом народа?
— Я смеюсь от радости за вас, господин ротмистр, — серьезно ответил прапорщик и прочитал стихи:
Офицеры притихли, словно им стало неловко. Докука читал еще что-то, но его не слушали — готовили стол к праздничному пиршеству. Докука снова был один среди людей, как в ту ночь, когда меня впервые привели в блиндаж. Теперь я понимал прапорщика, порою я и сам чувствовал себя таким же одиноким среди этих людей. Ни вино, ни еда его не интересовали. Длинный, неуклюжий, он сидел в углу и тихо-тихо перебирал струны гитары; они не пели — жалобно стонали. Меня он заметил не сразу, хотя я и вертелся тут, снова подхваченный волной офицерской радости, забыв о разговоре в солдатской землянке. Увидев меня, Докука почему-то удивился:
— Это ты, великий патриот?
Снова насторожились господа офицеры. Но прапорщик прочитал еще одно стихотворение. Оно показалось мне знакомым, как песня, которую пели у нас: