— Филиппок! А если бы тебя поймал немец?
— А рогач зачем?
— Рогач? Цо то рогач? — пропищала какая-то полька.
— Рогач — это вилы. Всадил бы в грудь — не пикнул бы. Винтовку — из рук.
— Ах, какой молодчина! Вот где сила народная!
— А если бы их было много, немцев?
— Что вы, милая, пристали к мальчику? Вам надо, чтоб на ребенка навалился целый полк?
— Филиппок! А теперь ты куда?
— На фронт.
— Что будешь делать?
— Я денщиком у штабс-капитана Залонского. Когда подрасту, стану унтер-офицером.
— Браво! Браво!
— Такой юный и уже георгиевский кавалер!
— А вам не страшно на фронте? — спросила какая-то молоденькая «божья коровка».
Ответили за меня:
— Милочка моя! Он из ада полз — не боялся. А теперь он среди своих. Чего ему бояться на фронте?
— Если у человека есть вера, нет места для страха. Разве не правду я говорю?
— О да, пани!..
Только одна женщина, молодая и красивая, меня смутила. Она ни о чем не спрашивала, но слушала внимательно, и глаза у нее были печальные, как у моей матери, когда провожали отца на войну. Она сказала:
— Не ешь больше шоколада. Положи в карман.
Смутила этими словами. Исчезли мое возбуждение, говорливость, желание покрасоваться перед господами.
Видно, интерес ко мне уже остыл, потому что дамы, окружавшие меня, стали понемногу отходить, точно из колеса вываливались спицы. Когда их осталось совсем мало, я признался женщине с печальными глазами:
— У меня отец на фронте. Найти бы отца…
Она, видно, поняла, потому что печально вздохнула, поднялась, зашелестев шелками, положила мягкую пахучую руку мне на голову, и я сжался, утих от этой простой ласки.
Снова предупредила:
— Шоколада больше не ешь. — На слова об отце ничего не ответила, но пожелала: — Да поможет тебе бог.
А отец мой, как я узнал значительно позже, воевал в ту осень не так далеко — под Ригой, ближе к Питеру. Но той газеты не видел — не до газет было солдату. И никто его не искал, хотя все обещали мне найти. Он остался жив, искалеченным вернулся домой.
Слава как опьянение. Пока пьешь, пока шумит в голове, чувствуешь себя в раю — большего, кажется, счастья и не нужно. Но это ненадолго. Обычно вскоре приходит похмелье. На войне слава, пожалуй, самая скоропреходящая. На войне все скоро проходит.
Вернувшись из Минска на фронт, несколько дней я ходил бравым солдатиком, выпятив грудь вперед, как петух, любуясь военной формой и крестиком. Но вскоре увидел, что офицеры и солдаты равнодушны к моей славе. Пожалуй, только один Залонский еще подогревал ее. А Иван Свиридович хоть и поздравил меня, казалось, сердечнее, чем другие, потом посмеивался — не надо мной, над комедией, которую разыграли генералы и офицеры. Тогда я не очень-то понимал смысл его слов, может даже меньше, чем некоторые ученые разговоры офицеров. Вроде бы ничего особенного не сказал, а вдумаешься — в словах-то подковырочка. Да и сам Иван Свиридович, как видно, опасался откровенничать: пятнадцатый год — не семнадцатый. Дошли бы его мысли до полевой жандармерии — пиши пропало, сразу военный суд.
Начались дожди. В ту позднюю осень дождь чуть ли не полмесяца лил ежедневно. Солдатские землянки залило водой, в траншеях и окопах ее по колено, стенки окопов, брустверы оползли. Даже из командирского блиндажа я вычерпывал воду ведрами, целыми часами трудился так усердно, что лоб не просыхал. Немцам, видимо, было еще хуже: наши позиции на возвышенности, а их в болоте. Может, потому однажды утром, когда, казалось, землю заливал всемирный потоп, а солдаты попрятались кто где мог, немцы неожиданно, без артподготовки, атаковали позиции нашего батальона — перерезали колючую проволоку и ворвались в окопы первой линии. Господа офицеры еще спали после картежной игры, когда началась стрельба. Выскочили из блиндажей в одних рубашках. С передней линии панически бежали солдаты. Залонский сразу понял, что произошло. Выхватил пистолет и, ругаясь, погнал солдат назад.
Я догнал Залонского и передал ему шинель. Потом он похвалил меня и рассказывал об этом, как о моем новом подвиге: вот, мол, какой молодец его денщик.
Атака увлекла, как течение реки, и я бежал вместе с другими на первую линию. По траншеям, по полю, увязая в грязи. Захлебываясь от «ура!» и дождя. Почему бежал? Зачем? Без оружия. Бежал пока… пока не увидел перед собой немца в рогатой каске, с которой стекала вода. У него был открытый рот. Немец прыгнул вперед и легко и ловко, как на учении, проткнул кинжальным штыком нашего солдата. В живот. Штык вышел сбоку от хлястика. Я был, может, в двух шагах от этого солдата, и блестящее лезвие, вышедшее из его спины, нацелилось на меня. Я застыл на месте, маленький, беспомощный. Не от страха. От неожиданности. Помню, что по лезвию потекла не кровь — с него стекала все та же чистая дождевая вода. Но солдат взмахнул винтовкой, выпустил ее из рук и стал падать на спину. Вероятно, в этот же миг кто-то из наших выстрелил в немца. Тот тоже выпустил винтовку и упал лицом в грязь.