— Очень рад, сынок.
Наконец пани увидела меня:
— Сева! А это твой добрый ангел, о котором ты писал? — и добавила что-то по-французски. Подошла ко мне и мягкой душистой рукой провела по щеке, словно проверила, не растет ли у меня борода. Потом сказала: — Прелесть!
Я ошалел от неожиданности, от смущения и грохнул:
— Рад стараться, ваше благородие!
Пани Антонина весело засмеялась, а старый пан похвалил:
— Молодчина! Герой! Спасибо за службу, хлопче! — и протянул мне руку.
Руку господа пожимали мне только однажды — когда вручали крест. А чтоб вот так, просто при встрече, этого еще не бывало. Я совсем растерялся и в то же время был растроган и рад. А тут еще капитан:
— Надо тебе, Филипп, учиться целовать дамам ручки. Выходишь, брат, в свет.
— Ця наука не така складна, — ответил его отец с усмешкой.
Капитан и его жена разговаривали по-русски или по-французски. А старый пан — по-украински; потом я услышал, что с сыном он говорит чаще по-польски, иногда по-русски, а со всеми остальными — только по-украински.
Неподалеку от нас на перроне стояли станционные служащие. Когда родственники поздоровались, начальник станции произнес короткую речь, поздравил «доблестного защитника царя и отечества» с возвращением в родной город, пожелал счастливо отдохнуть и заверил, что они, железнодорожники, сделают «все, чтобы воины православные не чувствовали нужды ни в хлебе насущном, ни в снарядах боевых на головы супостатов наших, германских варваров».
Я подумал, что с хлебом еще так-сяк, хотя зимой паек урезали, а вот снарядов не хватает, интендантов клянут не только солдаты, но и офицеры.
Гимназистка поднесла капитану цветы.
За станционной изгородью стояли любопытные — дети, крестьяне. Там же ждали помещичьи лошади: жеребец под седлом, другой, запряженный в двуколку, и рабочий конь в оглоблях обыкновенной арбы, на которой снопы возят.
Капитан поздоровался с кучером — низкорослым стариком в длинной рубахе, в соломенной шляпе. Залонский обнял старика, похлопал по плечу, сказал, что рад видеть дедушку Антона бодрым и что, мол, тот нисколько не постарел.
— Спасыби, паночку. А чого ж я маю старытысь у такого гарного пана, як батько ваш? — почтительно ответил старик, но мне почему-то в его словах послышалась печаль.
Старый пан ловко вскочил в седло, весело сказал: «Догоняйте!» — и помчался по пыльной дороге вдоль полотна. Молодые, любуясь, поглядели ему вслед:
— Какой герой папа!
— О, он неутомим. Отдал в солдаты управляющего заводом, поймав его на воровстве, и теперь сам, один, занимается и имением и заводом. От зари до зари работает.
Капитан с женой сели в двуколку, на мягкое сиденье, застланное цветным ковриком. Пани надела пыльник, натянула перчатки и уверенно взяла в руки вожжи. В такой воинственной позе, правя чудесным конем, она показалась мне еще более сказочной. Я примостился на арбе между чемоданами, и мы с дедом вслед за господами неторопливо выехали из местечка.
Утро было солнечное. Звенели жаворонки. Все вокруг цвело. Хлеба поднялись по колено, а там у нас, за Минском, еще только сеяли: из окна вагона я видел женщин и таких же подростков, как я, шедших за плугами, боронами. Из поезда казалось, худые лошади и люди шатаются от ветра. Тут, на Украине, все было лучше — кони, посевы. Так по крайней мере казалось сначала. Дед молчал, словно меня не было на возу. Такое упорное молчание меня удивляло, но не очень тревожило: забыв о своих ночных мучительных размышлениях, о фронте и обо всем на свете, я думал о пани Антонине. Очаровала она мое сердце; думал с юношеской восторженностью, с незнакомым до того волнением. Очень хотелось ради нее совершить что-нибудь необыкновенное, героическое — спасти, например, от смерти капитана или ее. Однако скрип арбы, птичье пение, однообразие степи укачали меня, и я заснул. И… снилась мне пани, правда, не очень красиво. Проснулся от стыда.