Выбрать главу

Можете представить, как взыграла во мне национальная гордость, когда такой уважаемый человек подтвердил:

— Е, хлопцы, такий народ. Найближчый сусид наш, кровный брат. З одного кореня мы — руськи, украинци, билорусы, — як бы вид матери одной. Ходыв я по земли ваший. Дуже ж бидный твий народ, хлопчэ, биднишый, ниж мы, украинци. Зэмли пусти, а дэ урожайни — пани захопылы.

Горько мне было услышать про бедность моего народа и в то же время радостно, что образованные люди знают о нем. Докука господам офицерам доказывал, что я белорус, и этот дед знает, где и как мы живем.

Богдан Артемьевич заинтересовался мною, долго расспрашивал, откуда я, кто родители и как я попал в армию. О молодом Залонском сказал:

— Когда гимназистом был, часто заглядывал в мою хату. Любил послушать старого Богдана. Офицером стал — зазнался или боится…

Мне стало обидно за капитана: не похож он на гордеца и на труса. Я сказал, что Всеволод Александрович хороший, солдат не обижает. Старик усмехнулся:

— Залонские все добрые, народники. Дед их первый освободил нас от барщины. Но кому от этого лучше стало? Вот о чем я много думал.

Поговорив, Богдан Артемьевич напялил на нос очки на веревочке и под поветью при свете фонаря «летучая мышь» стал читать нам стихи. Меня сперва удивило: такой старый, а забавляется стихами, как прапорщик Докука.

Богдан Артемьевич держал книжку, но читал по памяти — в самом деле, как Докука. Только стихи были другие. Впервые я услышал Кобзаря. Впрочем, не впервые. Слышал на фронте, как солдаты пели «Рэвэ та стогнэ Днипр широкый». А здесь, под поветью, в июньскую ночь, когда с огородов тянуло коноплей и укропом, я узнал, что эту песню написал Тарас Шевченко. Словно хорошим плугом пропахали глубокие борозды в моей горячей голове слова непривычного, но понятного языка.

І не в однім отім селі, А скрізь на славній Україні Людей у ярма запрягли Пани лукаві… Гинуть! Гинуть! У ярмах лицарські сини…

Крепко поразили меня эти стихи. Вот, оказывается, как ученые, грамотные люди писали про крестьян и панов! И когда? Когда и деда моего покойного еще, должно быть, не было на свете. А мы сидели в деревне и ничего не слышали — темные люди!

Не знаю, что дошло до старого пана: то ли что я рассказываю о подвигах его сына, то ли что я захожу к Богдану Артемьевичу, слушаю стихи Кобзаря. Может, пан захотел показать меня людям — вот, мол, какие воюют! — или оторвать от компании крамольного правдолюба? Но старый Залонский вдруг проявил внимание к денщику сына, которого не проявлял все две недели моей жизни в имении. Он взял меня с собой на дальние луга, километров за тридцать, в пойму большой реки. Ехали в той же рессорной двуколке, сидели рядом. Сначала пан сам правил, потом передал вожжи мне. Говорил со мной пан как с равным. Рассказывал о земле, об урожае, о своей службе в армии. На какое-то время он привлек меня, возбудил мою гордость и самолюбие. Но тут, словно вслед нам, прозвучал голос Богдана Артемьевича:

А як не бачиш того лиха, То скрізь здається любо, тихо, І на Україні добро…

А я видел это лихо — и у себя дома, и тут. Видел и войну. Вспоминал, как хлопцы рассказывали, что пан и даже пристав боятся старого крестьянина-самоучку; думал, что могу со временем стать таким, как он, и потому все меньше и меньше смущался от соседства на двуколке с паном, все больше врал, когда пан о чем-нибудь спрашивал, но врал не ради корысти, не от желания показать себя, а болтал просто так, назло. Умный и хитрый пан, конечно, догадывался, что я заливаю, но почему-то не разоблачал меня, а, наоборот, поощрял.

Залонский жаловался, что не хватает людей, и пришлось начать сенокос раньше обычного; трава могла бы еще расти, но позже, когда крестьяне начнут убирать свое сено, трудно будет нанять косцов. Жалел, что нет закона, который заставлял бы каждого работать на панском поле, потому что с этого поля все продается армии — сено, овес, пшеница. Потом я только сообразил, как хитро пан вколачивал мне в голову мысль, что, не будь имений и других крепких хозяйств, армия давно бы осталась без хлеба и фуража. А без хлеба долго не повоюешь — это я, крестьянский сын и солдат, хорошо знал.

С высокой кручи мы с паном долго любовались зеленым морем лугов, перерезанным лентой реки, и косцами. Их было человек двадцать, все в белом; шли они друг за другом, как гусиный клин. Косцами нельзя было не любоваться — у нас я не видел, чтоб так косили, не было у нас таких просторов: на болотах и по кустарникам двадцать человек один за другим, наступая на пятки, не пойдут.