— Орлы! За веру, царя и отечество! В атаку! На врага! Ура-а-а!
Прозвучали команды в дальних ротах.
На бруствер поднялись офицеры — командиры взводов. На фоне серого предрассветного неба чудно размахивали маленькими пистолетами.
— За мной! В атаку! Ура-а-а!
Однако прошла минута, вторая — и ни одна голова не поднялась над окопами. Нигде. Ни вблизи, ни вдали. Немецкие пули пощелкивали лишь изредка, такой огонь не мог прижать людей к земле. Солдаты не поднимались по какой-то иной причине. По какой?
— Что такое?
— Что случилось, капитан Залонский? — закричали штабисты.
Ошеломленный неожиданностью, Залонский бросился с командного пункта в окопы. Я шмыгнул за ним. Навстречу нам бежал такой же растерянный командир второй роты поручик Маланин:
— Солдаты не идут в атаку, господин капитан.
— Как не идут? Почему?
Мы вбежали из траншеи в первый окоп, широкий, обжитой, с бревенчатой стенкой, с нишами и пулеметными гнездами.
Солдаты неподвижно лежали грудью на бревнах, с винтовками на бруствере. Но никто не стрелял. Казалось, все уснули. Ей-же-ей, я так и подумал, что немцы пустили «сонный газ», потому что разговоры среди солдат о таком газе были. Но почему же не уснули офицеры? И не засыпаю я?
Залонский выхватил пистолет, выстрелил в воздух, закричал:
— Солдаты! Воины православные! В атаку на врага лютого за мной! — и полез на бруствер. Но, выбравшись на вал, не встал в полный рост, потому что, оглянувшись, увидел, что никто из «православных воинов» даже не пошевелился, никто не взглянул в его сторону. Я заметил, что некоторые солдаты тайком усмехались. Капитан соскочил в окоп, побежал вдоль него, испуганным, плаксивым голосом умоляя:
— Братцы! Что ж это такое? Кому вы служите? Кому поверили? Изменникам? Врагам? Это же бунт. Бунт! Да за это под военно-полевой суд! Всех! Всех! Господа офицеры! Поднять людей в атаку! В атаку!
Снова надрывно закричали взводные, унтер-офицеры. Но солдаты молчали, прильнув к брустверам. Справа и слева, в других ротах, тоже не слышно было обычного могучего «ура!». Одиночные выстрелы. Одиночные выкрики.
Мне стало жаль Залонского, ведь он добрый, он никогда не ударил ни одного солдата. Если б я знал, как ему помочь, то, наверно, бросился бы на помощь. Но в то же время поразило меня и восхитило это солдатское единство, сплоченность, этот общий сговор. Я догадался, чья это работа, и люди эти — Иван Свиридович, Лизунов — сразу выросли в моих глазах необычайно. Выходило, что именно они, а не офицеры имели над солдатами большую власть. Я был горд, что хоть немножко помог им как связной и о наступлении за неделю предупредил, дал им время подготовиться.
Такие противоречивые чувства переплетались в моей душе — я был и за капитана и за солдат.
А Залонский за эти минуты превратился в совершенно другого человека. Он больше не просил. Он ругался самыми грязными словами, которых я от него никогда и не слышал:
— Скоты! Вонючая чернь! Вши окопные! Перестреляю сукиных сынов! Вас пулеметы заставят идти в атаку! В атаку! — И ударил солдата дулом пистолета по голове.
Тот закричал:
— За что? Братцы!
Тогда штук пять винтовок, будто сами по себе, сползли с бруствера и повернулись к командиру батальона и ко мне, потому что я стоял за ним. Мне даже показалось, что грохнул залп. И я, сознаюсь откровенно, отчаянно перепугался. Почувствовав, что еще жив, я, как мышь, нырнул в боковую траншею: зачем мне помирать от своих солдат, которым я же помогал! Но ведь они об этом не знают; убьют офицера, а заодно и денщика его.
Нет, залпа не было. Это, опомнившись от артналета, отозвались немцы — ударили их пулеметы, полосуя слежавшийся дерн бруствера. Мимо меня прошел Залонский, шатаясь, бледный, держа в опущенной руке пистолет. Я подумал, что командир ранен, и двинулся за ним, чтоб помочь. С командного пункта словно ветром сдуло и офицеров, и солдат связи. В блиндаже штабисты встретили нас направленными на открытую дверь пистолетами. Седой подполковник кричал в телефонную трубку:
— В батальоне бунт! Бунт! Пришлите казаков! Пришлите казаков!
И вдруг отдернул трубку, будто она обожгла ему ухо; нижняя челюсть у него отвисла, как у покойника, глаза остекленели. Стуча зубами, заикаясь, проговорил: