Выбрать главу

Упоминание о похоронах, которые были, должно быть, вчера, также не сильно задевает его. Хотя ему понятно, что хоронили, наверно, Василия Егоровича. А Феликс где? Но об этом тоже не спросил. Удивился только, что Ева считает, что он, Михась, будто бы спас ее от чего-то, что она бы утопилась в Березине, если б не он. Что она — влюбилась в него? Как это может быть? Как она могла бы в него влюбиться, в такого грязного, наверно, страшного, в царапинах? Глаз, разбит, и нос распух. Губы болят от горячей воды. И в ухе ноет.

— Софья Казимировна думает, что только у нее человеческие чувства, почти всхлипывает Ева. — Господи, да я только не могу высказать. И не могу плакать.

Вот это упоминание о Софье Казимировне вдруг пугает Михася. Ничто не могло бы, кажется, его больше испугать. Он поднимает мокрую, намыленную голову:

— А где она — Софья Казимировна?

— В гестапо.

— В гестапо? Забрали?

— Нет, вызвали. Ее уж два раза вызывали. И в полицию, и в гестапо. И меня вызывали...

Это подло, нехорошо, но Михась вдруг чувствует некоторое успокоение от того, что Софьи Казимировны нет, что ее вызвали. Хотя, конечно, он не желает ей несчастья. Это страшно, что ее вызвали в гестапо. Но еще страшнее было бы Михасю встретить ее вот сейчас здесь.

Уж легче было бы встретиться с полицаями или с немцами. Безоружный, он кидал бы в них кирпичи. Раньше чем они убили бы его, он покалечил бы их. Пусть бы вошел сейчас сюда, например, Шкулевич Микола. Не страшно. Пусть бы он вошел с немцами. Ничего особенного.

А с Софьей Казимировной Михась, пожалуй, не смог бы встретиться! Не смог бы посмотреть ей в глаза. Всех убили — и сыновей ее и мужа. А он, Михась, остался живой. И он — виноват. Конечно, ей кажется, что это он во всем виноват. Она называла его Иродом. Выходит так, что он действительно как Ирод.

— Ну вот я вымыла тебе голову, — подает Ева полотенце. — Теперь мойся, если можешь, сам. И не стесняйся. Я не буду смотреть на тебя. Потом осмотрю. А сейчас мойся. Я отойду. Только сними брюки. И трусики сними. Я их постираю и постараюсь починить. Мойся. И рубашку постираю.

Ева не уходит в другую комнату. Она тут же, в двух шагах от Михася, принимается стирать в деревянном корыте его рубашку, штаны и трусы. Слышно, как чавкает материя в мыльной воде. А он за печкой моется в детской ванночке, стараясь не сильно сгибать колени.

— Боже мой, боже мой, — говорит Ева, но в певучем ее говоре два слова превращаются в одно — «божмо». — Ты представить себе не можешь, что мы тут пережили с Софьей Казимировной, что она, бедняжечка, пережила. И еще будет переживать. Ведь ты подумай, подумай — три сына и муж. Никого не осталось. Ну кто я ей? Чужая. Вчера идем с похорон, она говорит: «Зачем теперь жить? Кому, говорит, я нужна?» И сегодня всю ночь плакала. Все звала Феликса. Не мужа, а Феликса. Страшно кричала: «Подойди ко мне, Феликс, касаточка моя, голубок мой». Я даю ей валерьянку, а она отталкивает. Разбила пузырек. Просит: «Дай мне отраву. Успокой мое сердце, если ты не могла спасти Феликса». Феликс не сразу умер. Он еще три часа жил. Я ему сделала два укола... А тебя мы только утром нашли. На рассвете. Там, за сторожкой, ты заметил, был сарайчик для дров? Тебя забросало во время взрыва досками и поленьями. Мы нашли тебя и сначала думали, что ты — тоже... Но ты молодец. Ты мне сразу хорошо подышал на мое зеркальце. Потом я послушала сердце. У тебя хорошее сердце, сильное. И вообще ты молодец. Мойся, я сейчас...

Ева куда-то уходит. Слышно, как она открывает скрипучую дверь. Ее долго нет.

Михась уже вымылся. Чистит зубы под умывальником. Голый стоит над тазом, накинув только полотенце на плечи. И его неожиданно смешит забавная мысль, что партизанам, отправляясь на операцию, пожалуй, следует брать с собой хотя бы запасные штаны. А то — мало ли что может случиться. Вот как сейчас. Кто бы мог это предвидеть?

У Михася, впрочем, и в отряде нет запасных штанов. Почти все, что у него есть, он забрал с собой. На базе, в землянке, остались только маленькая карманная книжечка, которой он был награжден, — «Спутник партизана», и пистолет тэтэ — у Мамлоты.

Мамлота и, наверно, сам Казаков соображают сейчас, как выяснить, куда запропастился Михась. Они думают, может быть, что его уже забрали в гестапо и пытают. И в отряде тревожатся, как всегда в таких случаях, не выболтает ли партизан чего-нибудь лишнего под пытками. «Ведь все-таки пацаненок, — думает, наверно, сейчас Мамлота о Михасе. — Ну что с того, что комсомолец? Комсомолец, еще не утвержденный райкомом. Можно сказать, еще и не комсомолец».

Михасю обидно, что Мамлота может держаться такого мнения о нем. «Не знают своих кадров, — думает Михась о Мамлоте чужими словами, кем-то когда-то давно произнесенными в его присутствии. — Не изучают свои кадры. Поэтому и считают еще пацаненком. Если человеку тридцать лет, так они считают, что он уже все прошел и нигде не струсит. А если человеку шестнадцать, так они уже начинают подозревать».