Выбрать главу

Но вдруг в центре батареи, у самой земли, вспыхнули совсем другие огни — желтые и синие, — и в воздух взлетел фонтан камней и пыли. Сердце у меня замерло от радости: это ведь был снаряд, угодивший прямо в гущу врага!

И теперь посыпался удар за ударом: русская артиллерия мерно била по вершине Ветреного холма, как молот бьет по наковальне. А ведь мне и в голову не приходило, что наши так близко. Я послал к чорту всякую осторожность, распахнул слуховое окошко и только теперь как следует увидал все, что делалось вокруг. Вот с правой стороны от Естржаба сквозь лес продирается что-то тяжелое. Березы и вершины елей гнутся, как от сильного ветра… И вдруг один за другим, словно стадо железных чудовищ, на луг выходят пять серовато-зеленых, пятнистых, как олени, танков. Рядом с ними и позади мелькают пехотинцы, заходят прямо во фланг эсэсовцам на Ветреном холме.

Слева, со стороны Белой Горки, послышалась дробь пулеметов. Из молодых светло-зеленых вербочек, из прошлогоднего желтого тростника, из темных зарослей заячьей капусты — отовсюду доносились выстрелы, вырывались яркие вспышки. Даже из черных высоких кустов Можжевельника, стоящих на каменистых дорогах, как печальные путники, слышалось: «ра-та-та-та, ра-та-та-та…»

Я думал, что с ума сойду от радости. Высунулся из слухового окна и кричу во все горло, чтобы жена внизу, в светлице, услышала меня.

— Андулка! — кричу. — Аничка! Наши здесь!

И не успел дозваться ее, не успел перевести дух, как с каменной стенки, за которой находятся гумна, к нам во дворик спрыгнули два солдата со звездочкой на пилотках, в выцветших гимнастерках, с коротким толстым ружьем в руках. Тогда я не знал еще, что это автоматы.

Грязные ручейки пота текли у солдат по лбу, по щекам, усталые добродушные лица сияли и, несмотря на ожесточенность боя, глаза улыбались.

Не знаю, что со мной сделалось в ту минуту. Взглянув одним глазом на кучу песку под слуховым окном, я присел и — бух! — прыгнул вниз, во двор, чуть ли не под ноги одному из солдат. В другой раз я наверняка переломал бы себе все кости. Но сегодня, как видно, все должно было быть хорошо, и я только немного ободрал руки.

— Ах, чорт, экий ты парашютист, дядя! — засмеялся один красноармеец и даже подхватил меня под локоть, помогая встать.

…Много раз по ночам я представлял себе, как это произойдет, думал о дне, когда к нам наконец придут русские. Много раз я обдумывал слова, которые скажу им при встрече, чтобы они знали о нашей любви к ним. А сейчас я, не раздумывая, раскрываю объятия и обнимаю одного, другого солдата, прижимаю их к себе, а из глаз у меня капают слезы. Я целую солдат так горячо и порывисто, как не целовал, наверное, даже мою Андулку, когда ухаживал за ней двадцать лет назад.

Парни измучились от жары и жажды. Они бросились к колодцу, осторожно прислонили автоматы к срубу и выплескали на головы и на лица добрых полведра. Когда потоки воды омыли пыль и пот, оказалось, что это настоящие красавцы, как на картинке! Честное слово! Один чернявый, другой светловолосый, но оба загорелые, с большими чистыми глазами — глаз не отведешь! Мне так хотелось подхватить их обоих, отвести к себе в светлицу, накрыть стол самой красивой скатертью — с яблочками, петушками и букетиками!.. Под нашей крышей таких гостей еще не бывало!

Но парни были, как огонь. «Где фашисты?» — спросили они меня. Когда я объяснил знаками, что в деревне их уже нет, что они вон там, на Ветреном холме, ребята одним прыжком перемахнули через забор и, как ласки, исчезли во всходах ржи.

Только тут у меня затряслись колени. Сел я на крыльцо, подпер голову руками и плачу, плачу от счастья.

Через час Советская Армия разбила врага на Ветреном холме, освободила всю нашу Вишневую, и саперы принялись тушить пожар. У кулака Паливца они спасли все постройки, благополучно вывели из горящего хлева двенадцать дойных коров, а из пылающего сарая вытащили сеялку, косилку, сноповязалку и картофелесажалку. Машинам ничего не сделалось, немного только обгорела покрытая лаком краска и на ней вздулись коричневые пузырьки.

Жена кулака Паливца хотела во что бы то ни стало поцеловать руку капитана, командовавшего саперами, а сам Паливец — этакий осел! — пытался всучить ему бумажку в тысячу крон, как раньше давали пожарным на пиво. Но вскоре, в начале июня, когда я уже был в Вишневой председателем местного национального комитета, этот самый Паливец пришел и стал жаловаться: у него, мол, кони из русского обоза потравили половину луга и объели три сливы на меже, — и потребовал возмещения убытков. Я предложил ему подать письменную жалобу, а потом барабанщик огласил ее на деревенской площади. Народ едва не забросал кулака камнями.

Плут останется плутом — об этом нужно всегда помнить…

* * *

Вот это был праздник в Вишневой!

Женщины весело набивают матрацы душистой ржаной соломой, оставшейся после молотьбы цепом, вылавливают пауков по углам, гоняются за истошно кудахтающими курами, чтобы сварить суп с лапшой, желтой от яичных желтков. У всех от радости работа кипит в руках, глаза блестят: в Вишневой осталось стоять подразделение Советской Армии.

Над крышами в сиреневых сумерках взлетают ракеты — алые, зеленые, желтые. Лопаясь, они то разлетаются, как стайка цыплят, то, как кометы, увлекают за собой золотые огни или рассыпаются багровыми огненными шарами… И все, даже небо, говорит, что у нас наступила свобода, что русские спасли нам жизнь, принесли мир.

— Ступайте дальше, солдатики, — говорили сначала иные хозяйки, когда старшины размещали солдат по домам.

Но вот смотришь: живут солдаты и день, и другой, и третий, все пришлись ко двору.

Это было похоже на чудо: мы ведь в жизни русского словечка не слыхивали; но на следующий же день все наши девушки говорили «хорошо» и все мужчины кричали «здравствуй», «привет»; мальчишки подгоняли друг друга, как взрослые: «Давай вперед!», «Шагай быстро!». Нашу гармонику уже называли «гармошкой», а хозяйки кричали с крыльца вместо «Обедать!» «Давайте кушать!..»

Наш народ впитывает в себя русский язык, в сердцах звучат прекрасные, звонкие, просторные слова, от которых веет далями, и в то же время эти слова так близки, так ярки и красивы, как пасхальные крашенки.

Бесспорное дело: быстрее всего человек воспринимает чужой язык сердцем. Но ведь русский язык — не чужой, он близок нам. Когда над этим призадумаешься, то сразу видишь, что наши и русские слова словно вылетели из одного гнезда, как цыплята от одной матки. Только окраска немного иная, только возраст разный. Мы говорим «врата», а они — «ворота», мы — «глава», а они — «голова», мы — «крава», а они — «корова», мы — «млико», а они — «молоко». Словом, у русских в языке больше широты, так же как и в сердце. Ведь такого большого сердца, как у них, нет ни у кого на свете! Наш народ это сразу почуял и потому так быстро полюбил и русских и их язык. А тот, кто любит, тот, друзья, и понимает!

И наоборот. Я видел это на примере наших живоглотов-кулаков, едва они немножко пришли в себя. Они скорей предпочли бы, чтоб у них перекосило рот, только бы не вымолвить хоть одно русское слово. Они даже делали вид, что ничего не понимают по-русски. С кулаком Каливодой произошел такой случай. К нему пришел капитан Светлов, тот самый, который со своими саперами спас Вишневую от пожара. Завидев издалека Светлова, наши снимали шапки и приветствовали его. Но он не был каким-нибудь зазнайкой; это был человек сердечный и простой: с каждым бедняком он поговорит по душам, каждого ребенка приласкает, любой мальчишка находит в нем товарища. Солдаты шли за ним в огонь и в воду. И вместе с тем это: был суровый и требовательный командир, который не спустил бы и ничтожного пустяка, если бы речь шла о воинском деле.

Так вот этот самый капитан Светлов опросил о чем-то кулака Каливоду, а Каливода ему ответил:

— Ну, приятель, кто это поймет вашу косноязычную тарабарщину?