Однажды вечером меня бросили в «больницу». Это был последний этап перед крематорием. Я лежал с закрытыми глазами, сложив руки на провалившемся животе, без желаний, без воли к жизни. Я знал здешнюю программу: завтра или послезавтра ко мне придут со шприцем, сердце захлебнется ядом, разорвется. Я принимал это как неизбежность. Лишь о матери я думал в иные минуты, но равнодушно, без боли, как о милой, далекой, невозвратимой тени…
Была уже поздняя ночь, когда кто-то взял меня за руку, я приоткрыл глаза, безразличный ко всему. Я не знал этого человека.
— Du bist… der Bannertrager?[38] — спросил он меня шопотом.
— Да, я, — неслышно шевельнул я губами.
Он приподнял мою голову и прижал к губам скляночку.
— Пей! Это глюкоза.
Так он ухаживал за мной три дня и три ночи. Я не понимал этого сильного пожилого немца с красным треугольником политического заключенного. Когда он присаживался на край моей постели и короткими пальцами щупал у меня пульс, я дрожал от необычайного страха: почему он хочет помешать мне на моем пути… туда?
Потом он спросил меня:
— Почему эта свинья в каменоломне обозвала тебя… знаменосцем?
Я рассказал ему свою историю, уже такую далекую от меня, только для того, чтобы он оставил меня в покое со своими вопросами… Rote Fahne… rote Fahne… — слова, которые так запомнились мне после допросов auf dem Schornstein…[39]
— Wo war es[40]? — спросил он меня еще как-то, не расслышав названия нашего городка. И молча пожал мне руку. На следующую ночь меня разбудило прикосновение его руки к моему лбу:
— Я говорил с товарищами чехами. Они хорошо знают твою историю. Передают привет…
Это была секунда, когда мне снова захотелось жить. Сердце, эта чужая, мертвая вещь, о которой я уже перестал думать, вдруг забилось со страшной силой, на лбу у меня выступил холодный пот.
Немецкий товарищ склонился к моему уху, положил голову на подушку около меня и стал шептать мне слово за словом:
— Фашисты разбиты под Москвой. Они бегут! Советская Армия перешла в наступление. Сталин говорил на Красной площади.
Его глаза были так близко от моих, что я даже в полумраке видел их суровый блеск. Разобьют гитлеровцев, погонят из Советской страны, освободят европейские народы от фашизма. Это сказал Сталин!
Я не помню даже, когда он ушел от меня в ту ночь.
Меня трясла лихорадка. В бреду я метался в грязном холодном море, которое захлестывало меня. Я шел в темноте ко дну, но снова и снова боролся с водой и помогал себе отчаянными взмахами рук, чтобы всплыть на поверхность, и хватал воздух. Я в бешенстве кричал на себя, что должен доплыть, хотя все члены мои коченели от холода и усталости. И тут вдруг над горизонтом вынырнул корабль. Огромный корабль, с трубой шахты «Анна-Мария» вместо мачты и с красным флагом на ней, который я укрепил там своими руками.
Нет, я уже не жалел ни об одном ударе, ни об одной секунде, проведенной после того страшного часа в тюрьме. Корабль сиял красотой, а внизу под знаменем стояли рядами в военном строю моряки. Нет, не моряки… шахтеры! Шахтеры с собственными пулеметами, которые они несли на плечах, как кирки, и стреляли в небо торжественными залпами.
— Шахтеры! Шахтеры! — начал я кричать изо всех сил и принялся прокладывать к ним путь среди бурных волн.
Когда я пришел в себя после продолжительного, подкрепляющего сна, товарищ Херберт был опять около меня. Он держал перед моими глазами блестящую трубочку термометра.
— Слушай! Товарищи хотят, чтобы ты непременно выжил. Выкинь из головы прошлое, не вспоминай, не тоскуй! Думай только о будущем, о завтрашнем, о послезавтрашнем дне. Думай о той минуте, когда над вашей Прагой, над шахтами, у вас дома взовьется красное знамя. Ты должен дожить до этой минуты. Ты еще будешь нужен!
— Я доживу, доживу! — кричал я по-чешски и стискивал холодными пальцами его руку, крепкую и сильную, этот якорь спасения, который подала мне партия.
Товарищ Херберт, проживший почти десять лет за колючей проволокой, погладил меня по остриженной голове и поцеловал, как отец сына:
— Ты будешь жить! Само собой разумеется! Я расскажу об этом товарищам.
Аугуст и Пауль вырвали меня из каменоломни. Они устроили так, что я попал в блок к своим. Полгода я наблюдал, как партия боролась с фашистами на этом ужаснейшем поле боя, безоружная и все же непобедимая.
В тот день, когда ворота концлагеря распахнулись и все заключенные двадцати национальностей сошлись на первое свободное собрание, я услыхал, как перед нашей группой крикнул сильный мужской голос: