Выбрать главу

У сына офицера НКВД-МГБ вроде бы меньше поводов для гордости; но тут вступает другая логика: в конце концов, эти папы выполняли волю партии, волю государства. Некоторые получили ордена – значит, заслужили, значит, делали важное для страны дело. Другие сами стали жертвами репрессий – тут уж вообще обсуждать вроде бы нечего.

К тому же в последнее время слегка изменилась тональность по отношению к госбезопасности: былая (отцовская) служба из того, о чем по крайней мере умалчивают, потихоньку превращается в то, чем гордятся.

– Погодите, а как же: садисты, пыточники – это же не только не осуждалось, это даже культивировалось: жесткость к врагам народа…

– Это никогда не выносилось наружу. Да, члены семьи знали, что их отец, муж работает в «органах», но он же, приходя домой, не рассказывал с гордостью: вот, мол, я сегодня допрашивал такого-то, а он, негодяй, молчит, а я его… Это была тайна за семью печатями. В том числе и от членов семьи.

– Тогда тем более: каким же это ударом стало для детей, когда открылось…

– Что открылось? Что каких-то людей на следствии истязали? Но ведь не конкретные же имена мучителей. И естественна защитная реакция семьи: наш папа – нет, он другой.

– Но ведь известно, кто вел дело Мейерхольда, например, и известно, как он его вел…

– Да, можно назвать имена, положим, десятка, пусть даже нескольких десятков следователей, относительно зверств которых вроде как не поспоришь. Можно спросить их детей, как они себя чувствуют, зная об отце такую правду. Но я лично ощутил бы при этом некоторую неловкость. Во-первых, на поверхность выплыли лишь немногие имена. Верхушечные. Доли процента.

Но главное другое. Уместно (и наверное возможно) вытаскивать эту интимную семейную боль в обществе, где проблемы жертв и палачей, проблемы преступлений прошлого и ответственности за них всем знакомы, всему обществу, почти каждым как-то осмыслены.

– Почему в Германии это сознание столь остро и так широко распространено, а у нас, где практически в каждой семье есть либо раскулаченные, либо посаженные или расстрелянные, – у нас такой разговор невозможен?!

– Тут много причин. Первая: нацисты по большей части уничтожали не немцев, а другие народы, а у нас – в основном своих. Все то же противопоставление «мы» – «они». В Германии: наше главное преступление в том, что мы, немцы, уничтожали, завоевывали, обращали в рабство их – других. Наша, немецкая, вина по отношению ко всем этим народам очевидна. Ее надо осознать и постараться искупить. Каждому немцу в отдельности и всему народу вместе.

А в СССР «мы» уничтожали «нас», что принять значительно труднее. Почти в любой другой бывшей советской республике еще могут свалить все на русских и от проблемы своей собственной вины абстрагироваться; а в России от нее таким ловким ходом не убежишь. Но и признать почти что невозможно. Вторая причина: в Германии (так мне кажется) все поделено: вот семьи «палачей», вот семьи «жертв», а вот – «пассивных соучастников». И редко-редко одно накладывается на другое. А у нас почти в каждой семье – и те, и другие, и третьи… – и как все это примирить в рамках единого семейного сознания? А если палач и жертва – один и тот же человек? В России это часто бывало.

Да и само понятие «палач» – мы как-то привыкли его применять в основном к истязателям эпохи Большого террора. Но ведь все сложнее. Вот у нас в «Мемориале» есть необычайной доброты и порядочности старая дама. Бывшая лагерница. А отец ее – известный в послереволюционные годы чекист, и множество «социально чуждых» – и совершенно безвинных – по его прямому указанию и при его участии в начале двадцатых были расстреляны. А потом в 38-м, он тогда уже многие годы никакого отношения к ЧК не имел, его расстреляли, и он на следствии вел себя с редкостным мужеством, несмотря на пытки. И его дочь, и ее дети им гордятся, любят его, восхищаются его стойкостью. И у меня духу не хватает спросить, как же относятся они к его ранним деяниям. Потому что чувствую, что у них ответа нет, а есть какая-то боль, которую им невозможно воплотить в слова.

Да и как найти серьезный ответ, если общество всерьез эти вопросы – вины и ответственности – не обсуждает? Значит, нет принятой окружающими нормы отношения к таким проблемам. Нет общественной «подсказки». А в одиночку – отвечать трудно, мучительно, легче – проблему стереть из сознания.

– То, о чем вы говорите, очень долгий процесс. Так ведь?

– В Германии он занял десятилетия. И было много этапов. Был Нюрнбергский трибунал, закрепивший за определенными структурами вину. Пускай по праву победителя, но закрепивший. Представьте себе, люди только что носили с гордостью какие-то мундиры, занимали важные и престижные должности, а тут им говорят, что они принадлежали к преступным организациям; конечно, они не могли этого враз принять. И общество вокруг них не могло – оно же этими мундирами восхищалось, людей этих считало элитой. Годы и годы потребовались, чтобы отношение переменилось.

Надо было, чтобы общество узнало факты, ужаснулось им. Чтоб поверило, что эта вчерашняя элита причастна к массовым убийствам, к геноциду. Огромную роль сыграли десятки и сотни судебных процессов над нацистскими преступниками. Были свидетели, доказательства, были судебные осуждающие решения. А параллельно появлялись научные исследования, сборники документов, школьные учебники, фильмы. Все время развивалась публичная дискуссия. И постепенно это входило в плоть и кровь.

Но по-настоящему массовая рефлексия возникла в середине семидесятых – после американского телесериала «Холокост», который в Германии произвел оглушительное впечатление. Кто мы, несем ли ответственность за преступления отцов – об этом говорили и писали буквально все. Кстати, тогда немало детей, осознававших какую-то свою причастность к преступлениям огцов, стали священниками. На этом фоне массовой рефлексии некоторые из детей могли давать такие интервью, как в книге «Рожденные виновными».

– Не преувеличиваете?

– Ничуть. Путь действительно был длинным.

1. Зло было названо злом.

2. Прошла цепь юридических осуждений.

3. Факты, доказывающие это зло, во время процессов, в книгах, статьях и фильмах были вытащены на поверхность и стали фактами массового сознания.

4. Прошла огромная работа по демократизации страны; страна потихоньку преодолевала нацизм и становилась демократической. Наконец, главное, повторяю, общественная дискуссия.

Мы в России сделали вполне серьезный шаг на пути к демократизации, это факт; мы сделали кое-что для информирования общества – правда, все это сравнительно короткие шаги, но они все же предприняты. Но у нас никогда не было ни гласных процессов над преступниками, ни отчетливо прозвучавшего, правового, на высшем государственном уровне осуждения террора. Оно было только в форме реабилитации конкретного безвинно пострадавшего человека. Мы наивно ждали этого осуждения в 1992 году во время процесса по делу КПСС в Конституционном суде. Увы…

– Почему вы такое значение придаете юридическому осуждению?

– Колоссальное. Потому что тогда это официальная позиция государства; а государство, что ни говори, обладает громадным авторитетом. Даже считающееся – наверное, справедливо – неправовым российское сознание не может эту государственную позицию проигнорировать. Судебные решения, принятые с соблюдением всех процедур, основанные на фактах, в конце-то концов закрепили бы это осуждение в массовом сознании.

Эсэсовец, живущий в Германии, скрывает свое прошлое или предпочитает не говорить о нем, потому что страна, в которой он живет, его прошлое, несомненно, осудила. И теперь он это прошлое в себе прокручивает, переосмысливает. У него прекрасные отношения с ребенком – с сыном, внуком, но от ребенка он свое прошлое утаивает. Может, он ярый нацист и втайне гордится своим прошлым; может, он втайне стыдится его – мы ничего этого не знаем, и это совершенно другая история. Но ребенок, воспитанный в общественной атмосфере, созданной обнародованными фактами и дискуссиями вокруг них, несомненно, ужаснется, когда рано или поздно ему откроется, что делал его отец. Мне очень жаль этого сына или внука, ему придется многое пережить – но это все равно лучше, чем жить в неведении или заслоняться от прошлого.