Выбрать главу

Да, террористы выдвигали требования, понятные всем, но эти требования никогда и никем всерьез не обсуждались. Да, родственники заложников вышли на демонстрацию с требованием прекратить войну – сколько их было? Два с половиной человека? И – что еще важнее – не самых авторитетных человека. 1де в это время были авторитетные? А власть опять продемонстрировала, что может их никуда не пустить, может ничего ни с кем не обсуждать, и все равно только на нее есть какая-то надежда, потому что у нее сила и защитить может только она. Переговорщики, даже такие удачливые, как Кобзон, освободили несколько человек. Они не освободили общество – его нельзя освободить извне и в одиночку.

Как только зазвучал голос президента, заявившего, что самое главное – сохранить жизни людей, стало совершенно понятно, что будет штурм и что людям, очевидно, не уцелеть, и дело только в том, сколько их там положат. Иначе говоря, вопрос о конце войны и вообще о том, чтобы как-нибудь договариваться, участниками операции вообще не рассматривался.

Цифру о допустимых 10 процентах жертв в антитеррористической операции взяли из американского боевика «Крепкий орешек», никаких нормативов тут быть не может. Через день или два кто-то сказал, что допустимы 20 процентов потерь.

Что телезрители видели дальше? Что родственники не могут найти своих или просто не могут попасть в больницу (меня приятельница из Франции спрашивала: кто имеет право мать не пустить в больницу?! У них голова так цивилизованно устроена, что они понять не могут, как это может быть. Наша власть показала, что не только может быть, но только так и будет). Врачи не делали того, что нужно. Но никто не наказан. Может, был какой-нибудь большой митинг? Нет. Может, хотя бы проведено общественное расследование правомерности тех или иных действий? Нет; а если такое расследование по каким-то политическим причинам и будет проведено, оно никак не будет общественным и его выводам никто не поверит. Может, кто-нибудь ответил хотя бы на те вопросы, которые прозвучали в телевизионном эфире, вроде того, зачем надо было убивать обездвиженных боевиков вместо того, чтобы их допросить? Нет, и сами вопросы тут же были забыты.

Почему чувство солидарности к заложникам не переросло ни в какое действие? В России век как минимум старались разорвать связь между чувством и мыслью, мыслью и словом, словом и действием. Этот «чип власти» встроен там, внутри, в человеке. Так работает цензура внутри писателя: не цензор в своем кабинете, а эти вот штучки, вставленные туда, где определяются разные типы человеческого действия.

Итак: что было? Краткий момент шока и сочувствия, возбудивший потом ненависть к чеченцам, которые такое с нами делают посреди Москвы, чувство собственной уязвимости и силы власти, которая сделала все, да, плохо, да, топорно, но только на нее можно рассчитывать. И она же при этом делаете нами все, что хочет. Все- таки она – наша, русская. И защитит нас от нерусских.

И если до этого 60 процентов, а то и две трети опрошенных были за переговоры, сразу после операции стало один к одному: 47 «за» и 47 «против» продолжения войны. Число людей, уверенных, что дело в Чечне закончится сравнительно быстро и мирно, упало, люди готовы к тому, что война будет идти долго и кроваво. Больше половины при этом удовлетворены тем, как власти провели операцию по освобождению, и одобрили бы, если бы власть ответила чеченцам так. как Америка собирается ответить Ираку, то есть долбанула бы по Чечне. Вот вам реальный результат операции.

Центральное место во всем этом комплексе чувств по-прежнему занимает власть. Человек бесправен перед ней, но только она может его спасти и защитить. В этот комплекс входит и ощушение, что тебя изнасиловали, но куда деваться…

Помню, как меня когда-то поразило воспоминание замечательного психолога Бруно Беттельхайма времен немецкой оккупации, как их везут в лагерь. Еще в тюрьме их бьют, бьют, бьют, потом везут на открытых платформах, холод, зима, заключенные околевают от мороза, опять одного избили, другого избили, и до того человек устал, измотан, не может больше, что он этому вот, который его в месиво прикладом превращает, руки на плечи кладет. Вот и у нас сейчас такое чувство, может, лишь не настолько мучительное и острое. Это, я думаю, и есть стокгольмский синдром – не как психологическая заковыка, а как структура, встроенная в человека. Он будет брюзжать по поводу этой власти, будет матом ее ругать, но ручки на плечи ей он все равно будет класть. А мечтать еще и припасть щекой к кителю…

ТВ делает это ощущение всеобщим: 98 процентов соотечественников узнают новости по ТВ.

И власть поняла, что может управлять ситуацией, и сделала, по-моему, из этого выводы. Да еще и раньше сделала: вспомните «Курск»; съели? Даже родственники – при том, что все видели бесконечное вранье, желание власти уйти от какой бы то ни было ответственности. Теперь уж распилили, расплавили, концов точно не найдешь. Я думаю, здесь будет то же самое.

Повторюсь: если бы чувству была придана культурная форма, можно было бы сохранить его смысл и объединить людей. Форма – это способ объединения людей. И удерживания их дальше в общении.

Наше не вполне светлое будущее

Какие-то потенции развития и общества, и телевидения, конечно, связаны только с количеством хозяев земли, собственности, ТВ. Но состояние материала во многом остается прежним. Или материал-то, может, частично и другой, только колодки прежние. Иначе говоря, способы связывания событий в головах людей между собой старые.

В девяностых появились новые формы общения, социального бытования: несколько клубов, компаний, чьи идеи потом звучат в пусть малотиражном, но доступном многим журнале, а то, глядишь, и не в одном, и в целом издательстве. Какие-то типы газет, какие-то радиостанции – уже кое-что. Этого до девяностых годов вообще не было.

Но формы разномыслия пока не закрепляются и невоспроизводятся. Зачатки общества возникают случайно и пока никому не мешают – их вроде бы не трогают.

Записала И. Прусс

Даниил Дондурей

Великая виртуальная революция

Эта революция завершается, и связана она совсем не с компьютеризацией всей страны, что у нас еще впереди.

Вся страна, за очень малым исключением, живет в реальности, изготовленной на телевидении. Телевидение уже стало сферой, сопоставимой по своей силе и влиянию с национальной экономикой, национальным правопорядком, национальной безопасностью, – так считает культуролог, главный редактор журнала «Искусство кино».

Телевидение – наверное, единственная сфера нашей жизни, которая сознательно избегает общественного осознания собственного величия. Телевизионщики вписывают себя в триаду: средство массовой информации, средство развлечения и – в достаточно ограниченной мере – средство просвещения.

Еда, вода и телевизор

На самом же деле, в последнее десятилетие завершается великая виртуальная революция, в результате которой обе реальности – эмпирическая, в которой мы движемся, дышим, действуем, живем, и реальность телевизионная, придуманная и показанная нам с экрана, – окончательно «схлопнулись», практически совместились, и телевизионная теперь воспринимается, переживается, предопределяет наши реакции совсем как «настоящая».

Искусство вообще всегда обладало способностью создавать некие виртуальные миры, в которые человек погружается, но не полностью. Авторское искусство ведь предполагает некоторую дистанцию, понимание условности, того, что на самом деле ты никак не можешь, да и не должен полностью идентифицироваться с героем или сюжетом. Это известное мастерство как автора, так и читателя, зрителя, слушателя; считается, что великую условность искусства осознают примерно 3-4 процента его «потребителей». Другое – массовая культура, частью которой и стало телевидение: там не предполагается никакой дистанции между экранной – отредактированной – и подлинной реальностью, и если героиня сериала больна раком, это для восприятия зрителя абсолютно то же самое, что и бальная раком соседка или родственница, и переживается точно так же.